«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь», евангелие от Матфея, 6:9, 13
Знаете сколько раз я читал эту чертову молитву? Столько, что она потеряла всякий смысл. Когда одно и тоже слово пускаете по кругу, в бесконечный полет, а потом, спустя десяток повторений, понимаете, что это просто набор странных звуков. Так и для меня «отченашижееслинанебесах» — словно я пытаюсь вызубрить заданный в начальной школе страхолюдиной-училкой по французскому какой-то высокодуховный стих, но ни черта, ни черта не понимаю, что я такого там талдычу. А потом на меня обрушивается удар ремня. Я продолжаю.
«Приди, Святой Дух, просвети мой разум, чтобы я лучше осознал свои грехи; побудимою волю к моё сердце к подлинному раскаянию в них, к искренней исповеди и решительному исправлению своей жизни. О Мария, Матерь Божия, Прибежище грешников, заступись за меня. Святой Ангел Хранитель, святые мои Покровители, испросите для меня у Бога благодать подлинного исповедания грехов. Аминь».
Пять раз «Отче». Пять раз «Святой дух». Десять ударов кожаным ремнем. В какой-то момент я вдруг принял для себя все то, что со мной происходило. Каждые выходные. Из недели в неделю. Из года в год. Каждую гребанную субботу, пока вы пили утренний кофе или наконец находили время потрахаться, мой отец отводил меня в сарайчик у дома — старая такая, деревянная постройка, где хранились дрова, инструменты и прочий хлам. Там все и происходило. Пять раз «Отче». Пять раз «Святой дух». Десять ударов кожаным ремнем. Отец говорил, что очищает меня. Очищает от грехов моих. От греха моего, который я заработал самим появлением на свет — это называется первородный грех. От грехов моих, которые я совершил в течении недели. С воскресенья по субботу.
Мне было пять, когда папаша решил приблизить меня к богу, решил очистить меня. Он зашел ко мне в комнату. Торжественный и молчаливый. В голубой сорочке и шерстяной с треугольным рисунком жилетке, практически полностью закрывавшей застиранный синий галстук. Он присел на кровать.
«Мне надо поговорить с тобой, сынок» — он взглянул на меня своим мягким, улыбающимся взглядом. Своим фирменным, как говорила мать, взглядом. Именно таким взглядом он одаривал всех своих недоумков пациентов, приходивших к нему вывернуть наизнанку свои поганые душонки и получить добро на очередной курс антидепрессантов.
Когда он присел на мою кровать, доставшуюся мне от брата, а брату от отца, а отцу от его брата, когда он присел на эту старую, повидавшую виды кровать, когда она заходила под его тучным телом, когда каждая деталь ее изношенного усталого основания издала уже привычный мне скрип, уже тогда, уже тогда мне стало ясно — надвигается пиздец. Я понял — настал и мой черед.
Мать моя стояла в дверях и смотрела на отца. Эта безмозглая курица вообще была ни на что не способна, кроме как драить дом и пялиться на отца. Она стояла в дверях со своей неизменной синей лентой в волосах.
«Оставь нас одних, Клара» — отец, видимо, подметил мое встревоженное выражение лица и почувствовал, что все может пойти не так гладко, как ему хотелось бы. Ему важно было, чтобы никто не ставил его авторитет под сомнение, особенно публично и он решил избавиться от свидетелей.
Мать без возражений ушла. В очередной раз надраивать унитаз или печь пирожные. Больше она ни на что не была способна. Только драить и печь. Драить и печь. И пялиться на отца. Она ушла, сверкнув своей старомодной юбкой по середину икры, пышной такой, как из этих уебищных фильмов про отчаянных домохозяек шестидесятых и цокая каблуками. Вы можете, мать его, представить нормальную обычную бабу, которая ходит по своему кредитному дому на каблуках? На, мать его, каблуках?
Отец смотрел на меня растянув свои губы в приторной полуулыбке, той самой, которой он одаривал своих клиентов, когда те распинались в благодарностях, получив нужный им рецепт.
Как только цокот каблуков затих, отец положил свою большую волосатую руку с короткими растопыренными пальцами мне на колено.
«Что ты знаешь о Боге, сынок?» — он заглянул в мои глаза. Твою ж мать. Что мог я знать о чем-либо кроме как то, что они сами мне рассказали? Что вообще можно было знать в таком возрасте? Я тяжело сглотнул. Я боялся своего отца. Боялся, так как он всегда создавал вокруг своей никчемной жалкой фигуры ореол значимости. То как он смотрит. То как он одевается. Его повелительные, мягкие, не принимающие и тени возражения интонации. Даже его лысина, прикрытая сальными тоненькими волосиками. Все вызывало во мне страх и отвращение. Отвращение и страх. Его плотные жирные губы. То как они медленно двигались, разжевывая мне те или иные ебанутые истины, который он тщетно пытался до меня донести.