Мальчика назвали Сидни-для элегантности; из тех же соображений — для элегантности — его родители поставили в своей гостиной в Бруклине книжный шкаф- бюро светлого дуба, украшенный зеркалом в виде щита. А был Сидни Дау потомком многих поколений простых Джонов, Джорджей и Томасов.
В школе бойкие, шустрые городские мальчишки относились к нему пренебрежительно. Сидни был увалень — крупный, неуклюжий, речь медлительная. Для отца мальчик был источником постоянных мучений. Ибо Уильям Дау был честолюбивым родителем. Сын фермера из штата Вермонт, он гордился тем, что создал себе положение в великолепном городе Бруклине.[1] В 1885 году, когда родился Сидни, Уильям Дау был обладателем красивого фаэтона на красных колесах, в доме была настоящая ванная комната с превосходной оцинкованной ванной и газовый свет, — не то что в деревне, где моются по субботам в корыте на кухне, вечерами сидят при керосиновых лампах, а отец до сих пор ездит на старой, неуклюжей таратайке. Теперь Уильяму не нужно было вставать в половине шестого, он мог позволить себе нежиться в постели чуть ли не до семи часов и только в редких случаях — он ухмылялся про себя, наслаждаясь сознанием достигнутого им благополучия, — появлялся в конторе раньше чем без четверти восемь.
Однако ни роскошный фаэтон, ни позднее вставание отнюдь не означали, что присущая Уильяму практичность истого янки изменила ему под тлетворным влиянием большого города и что он был менее солидным и уважаемым человеком, чем его отец, старый Джордж. Уильям был церковным старостой, по-прежнему читал молитву перед обедом и ходил в театр только тогда, когда давали «Бен Гура».[2]
Для сына Уильям Дау мечтал о большем. Сам он имел только начальное образование, дело, в котором он состоял, было всего лишь небольшое агентство по купле — продаже и страхованию недвижимой собственности, а жили они в приземистом двухэтажном кирпичном домике, стоявшем в скучном ряду таких же краснокирпичных домов. Нет, Сидни будет учиться в колледже, он станет врачом, священником или адвокатом, он поедет в Европу путешествовать, будет жить в трехэтажном сером каменном доме на одной из Сороковых улиц в Манхэттене, и у него будет фрак — ходить на шикарные, хотя и респектабельные вечеринки!
Уильям только один раз в жизни надевал фрак — на бал, устроенный благотворительным обществом «Чудаков», да и то брал его напрокат.
Для того, чтобы его Сидни когда-нибудь сподобился этих великих благ, Уильям Дау трудился не покладая рук, отказывая себе во многом и уповая на милость божию. Во всем, что касается будущего их сыновей, американцы столь же героически честолюбивы, как и шотландцы, и порой столь же беззастенчивы и неразумны. Уильям обижался и нередко зло пилил сына: как это Сидни, «пентюх этакий, не понимает, что родители из кожи вон лезут, ничего для него не жалеют». Когда однажды они пригласили на обед знаменитого врача из Колумбия-Хайтс,[3] Сидни только глазел на гостя и даже не пытался произвести на него хорошее впечатление.
— Срам да и только! Ни дать ни взять один из моих мужланов-братцев, которые до сих пор топают по двору с навозными вилами! И что из тебя только выйдет! — бушевал Уильям.
— Мне бы возчиком… ломовым, — промямлил Сидни.
И все-таки даже в этом случае напрасно Уильям выпорол его. После этого мальчик стал еще угрюмее.
Самыми светлыми воспоминаниями Сидни Дау, которому теперь исполнилось шестнадцать лет, были воспоминания о поездках в Вермонт на ферму деда, а в последний раз он был там семь лет назад. В памяти Сидни ферма осталась страной чудес, где обитали диковинные, занятные звери: коровы, лошади, индюки. Сидни тянуло туда, но отец, как видно, терпеть не мог деревни. В Бруклине, если не считать городских конюшен да увлекательных перестрелок камнями, заложенными в снежки, все было противно Сидни. Он ненавидел школу, где ему приходилось втискивать свои длинные ноги под низенькую парту, где он часами глядел мимо учебника географин или с тупой злобой рассматривал бакенбарды Лонгфелло, Лоуэлла[4] и Уитьера,[5] где сердитые учительницы старались втолковать ему, как важно, что А идет быстрее, чем Б, к городу X, еще менее интересному для него, чем Бруклин. Он ненавидел чистые жесткие воротнички и кусачее шерстяное белье, неизменных спутников воскресной школы. Он ненавидел и душные летние вечера, когда от мостовых пахло асфальтом, и холодные зимние вечера, когда на мостовых скользили ноги.
Но он не сознавал, что ненавидит город. Он искренне считал, что отец прав: должно быть, он в самом деле непослушный, неблагодарный мальчишка; и душа его оставалась смиренной, хотя внешне он был неласков и замкнут.
И вот в шестнадцать лет ранним июньским утром на ферме деда Сидни внезапно пробудился к жизни.
Отец отправил его на лето в Вермонт, вернее, сослал его туда в наказание, промолвив сурово: «Вот как поживешь в этой старой лачуге, да поработаешь в поле, да будешь вставать чуть свет, не то, что здесь: лежите, мол, ваше величество, в постели, пока не соблаговолите разрешить горничной прислужить вам, — вот тогда, голубчик мой, оценишь и настоящий дом, и школу, и церковь». Отец говорил так уверенно, что Сидни и сам не ждал от фермы ничего хорошего и всю дорогу, сидя в вагоне для курящих, в едком табачном дыму, чуть не ревел от огорчения, пока поезд медленно тащился, останавливаясь на каждом полустанке.