Сделав последний стежок, я завязал нить. В тот же миг к ране протянулась рука с ножницами. Обрезав нить, Оля забрала у меня иглу и протянула поднос с медикаментами. Я промазал шов йодом, наложил марлевую салфетку на рану и закрепил пластырем. Гражданский хирург поручил бы это дело сестре, но у военных иначе. Мы и повязки сами меняем – это позволяет видеть последствия операции. Хочешь сделать что-то хорошо – сделай сам.
Я взял мальчика со стола и понес к выходу. Снаружи ко мне метнулся бородатый мужик – отец пацана. Он протянул руки. Подскочившая Оля набросила на них простыню. Я сгрузил ребенка на руки отца, Оля закутала его простыней. Подскочил переводчик.
— Не давать сегодня есть и пить, — сказал я, и переводчик забормотал по-арабски. — Он, впрочем, сам не захочет. На второй день можно сладкий чай или воду. На третий – куриный бульон и протертую курицу, затем – кашу и кислое молоко. Через неделю можно есть и другое, но пища должна быть легкой. От боли давайте таблетки, не более одной за раз, — Оля сунула под простыню блистер. — Через семь дней можно снять швы. Это сделает любой медик.
— Альф щукр![1] — выдохнул бородатый. — БаракаЛлаху фика![2]
Он залопотал по-арабски, мотая головой.
— Говорит, что это его единственный сын, и вы спасли его род, — сообщил переводчик. — У него нет денег, чтобы отблагодарить вас – война разорила всех, но он будет молить Аллаха, чтобы тот был милостив к вам. Он хочет знать ваше имя.
— Игорь.
— БаракаЛлаху фика, Игор! — кивнул бородач и унес сына к машине. Взревел мотор, и старый пикап укатил прочь.
— Закурить есть? — спросил я у переводчика.
Он полез в карман и достал пачку. Я взял сигарету и сунул в рот. Сириец щелкнул зажигалкой.
— Щукран.[3]
— А-фуан,[4] – сказал он и перешел на русский. — Вам не за что благодарить меня, господин. То, что вы делаете для нас, мы никогда не забудем. Будем молить Аллаха, чтоб он сохранил вас.
«В Афгане тоже обещали, — подумал я. — Отец говорил. И что вышло?»
Отец ездил в Афганистан трижды. Вернулся с 40-й армией. Ему тогда было 43, а мне 15. Как мы с мамой радовались!..
Я кивнул переводчику. Тот поклонился и убежал. Я затянулся и покрутил головой. Смотреть было не на что. Полуразрушенное селение с серо-коричневыми домами, невысокие холмы в отдалении, дорога – все такого же унылого цвета. И пыль. В Сирии она везде, даже в Дамаске. Как тут люди живут? Привыкли, наверное. Человек ко всему привыкает, даже к смерти. Это я врачах. Хотя видеть, как гибнут дети…
— Товарищ майор!
Хотиненко, наш тыловик.
— Собираемся, лейтенант. Сегодня все. Пациенты кончились.
Он козырнул и побежал к палатке. Сейчас из нее вытащат оборудование и отнесут в грузовик. Затем снимут палатку…
Бу-бух! — грохнуло за холмом. Я глянул вверх. Время будто замедлилось. Каплеобразный предмет падал на меня с неба. Летел медленно, будто не торопясь. «Мина!» – сообразил я, но ничего сделать не смог. Меня будто парализовало. Мина скользнула с неба и ткнулась в землю в шагах трех от меня. Я видел, как пошел трещинами ее корпус, открывая спрятанный внутри огонь. Он плеснул наружу и полыхнул в мою сторону. «Вот и отблагодарили!» – мелькнула мысль и исчезла. А вместе – и все остальное…
Жара… Невыносимо жарко! Я, голый, лежу среди обломков вертолета. Рядом изломанные тела, по позам видно, что трупы. Один я уцелел? Но почему вертолет? Меня везли в госпиталь? Вспоминаем. Я попал под разрыв мины. Потом, значит, был вертолет, а тот упал. Сам или сбили? Не все ли равно? Кто найдет меня раньше: свои или игиловцы? Их здесь почистили, но порой шастают. Кто-то ж стрелял из миномета… До Хмеймима[5] мы, значит, не долетели.
Почему так жарко? Я прямо горю. Летом в Сирии пекло, но сейчас осень.
Болит живот, сильно. Рука скользит вниз, натыкаюсь на повязку. Живот забинтован. Прикрыли рану? Щупаю марлю – сухая. Сую палец под бинт – узелок, под ним – шов. Оперировали. Но кто? Владик? Он бы не стал. Стянул бы рану и отправил в Хмеймим. Правильно, между прочим. Но вертолет упал…
Боль… Почему не вкололи промедол?[6] Или действие кончилось? Тогда давно лежу. Плохо. Подохну, прежде чем найдут. Но если найдут игиловцы… Лучше умереть, как мои спутники. Пытаюсь пошевелиться. Приступ боли пронзает тело. Я застонал и инстинктивно прижал ладонь к животу. От руки полилось тепло. Боль стала уходить, и я держал ладонь, пока она не исчезла совсем, после чего провалился в темноту…
Свет… Открываю глаза. Надо мной потолок – белый, с трещинами. Под ним – лампочка на проводе. Она не горит – свет льется из окна. Кручу головой. Небольшая комната вроде чулана. Я лежу на топчане у стены. В углу напротив свалены какие-то тюки и ящики. На больничную палату не похоже. Топчан голый, покрыт клеенкой. Даже матраса не подстелили! Подушки с одеялом нет – одна простыня, да и ту набросили сверху. Плохо. Я не у своих.
Пытаюсь сесть. Живот заныл, но с прежней болью не сравнить. Лекарство вкололи? Вряд ли. Не похоже, чтоб обо мне заботились. Голый топчан в чулане для тяжелораненого… Сколько я спал? Сказать трудно. Часов нет – снял их перед операцией, телефона – тоже. На мне вообще ничего нет, в чем убеждаюсь, откинув простыню. А насчет операции не ошибся. Повязка закрывает живот от подвздошной области до лобка, следы йода – аж до ребер. Славно распороли! Осколок угодил в живот, поврежден кишечник? Тогда неплохо себя чувствую. Температура есть, но небольшая, боль умеренная.