Вечером мы собирались на «Травиату»: капитан-лейтенант Лошкарев раздобыл три билета.
— Одевайтесь теплее, — предупредил он нас с Ильиным. — А я и валенки надену, ведь мне сразу после спектакля в патруль.
Гардероб не работал. В зрительном зале все были в шинелях и полушубках. На головах ушанки. Когда мы уселись на свои места, я рискнул снять шапку, но тотчас же снова надел: мерзли уши.
От дыхания сотен людей в зале клубился туман.
Оркестранты укутаны в пальто и шарфы, дуют на пальцы. Но дирижер потер руки, взмахнул палочкой, и первые же звуки увертюры заставили нас забыть обо всем: мы уже не слышали гулких раскатов орудийных выстрелов и отрывистых хлопков снарядных разрывов.
Плавно поднялся парчовый занавес. Лошкарев схватил меня за руку:
— Это безумие!
На сцену выпорхнула Виолетта — веселая, жизнерадостная, какой и положено быть ей. А у меня защемило сердце: в легком платье, с обнаженными плечами, хрупкой и нежной — каково ей сейчас! Знаю, не мне одному хотелось сбросить шинель и укрыть певицу от холода. Но Виолетта — Скопа Родионова — жила в другом мире. Голос ее, звучный и проникновенный, заполнил завороженный зал. И Альфред — Владимир Нечаев, — изящный и элегантный, пылко объяснялся ей в любви, любви, которую не могут остудить ни годы, ни испытания.
Потрясенные, мы шли после по улице, не замечая ни лютого мороза, ни сыпучих сугробов, ни изрешеченных осколками, застывших в снегу трамваев, ни багровых отсветов пожаров. Где-то опять что-то горело. Пожары участились. Причина их не только зажигательные бомбы, но и «буржуйки». Бросит ослабевший человек в раскаленную печурку последние куски изрубленного стула, разомлеет в тепле и заснет. Навсегда. Ему уже нет дела, что из открытой дверцы сыплются на пол горящие головешки и уже вся комната полыхает огнем. А тушить пожары все труднее: водопровод замерз, воду носят из прорубей в Неве и Фонтанке.
— Это безумие! — повторяет свое Лошкарев. Он все думает о полуобнаженной певице в нетопленном театре.
— Это самоотверженность, — поправляет его Ильин. — Она своим пением согревает ленинградцев.
Штурман дивизиона, как всегда, точен. Точнее его не скажешь.
* * *
На другой день меня вызвал командир бригады подводных лодок капитан 2 ранга А. В. Трипольский:
— Вам срочное задание. Нужно помочь городу. Возьмите двух мотористов покрепче и отправляйтесь на Серафимовское кладбище. Там что-то не ладится с экскаватором.
— Есть идти на кладбище! — отвечаю.
Иду на свою лодку, выбираю парней поздоровее — недоедание и на нас сказывается, — прихватываем инструмент. Шагаем по сугробам.
— Что мы там делать будем? — спрашивают матросы.
— Экскаватор чинить.
— А вам приходилось этим заниматься?
— Ни разу в жизни.
— Нам тоже, — вздыхают матросы.
Ничего, это не беда. В Ленинграде мы многое делаем впервые. Блокада всему научит. Меня другое смущает: правильно ли я понял комбрига. Ну, экскаватор — ладно. Но при чем тут кладбище?
Мы обгоняем вереницу людей. Укутавшись по самые глаза, бредут согнувшись и тащат за собой санки — и большие, и совсем крохотные, детские. Из-под короткого байкового одеяла высунулись и волочатся по снегу ноги в шерстяных носках. А там с санок свисает рука. Восковые скрюченные пальцы загребают снег…
Тяжело переваливаясь на ухабах, прогромыхал грузовик. За ним еще и еще. «Голосуем» — ни один не останавливается. Матросы мои начинают злиться. Очередной грузовик они осыпают изысканнейшей руганью. Машина останавливается, шофер в замасленном ватнике, шатаясь, выходит из кабины и сердито смотрит на нас.
— Ну что разорались? Глядите! — Он откинул брезент. — Куда сядете — на головы или на ноги?
Мы отпрянули: в кузове — трупы. Больше никого не просили подвезти нас, хотя путь был неблизкий — за Новую Деревню.
На кладбище толпилось много людей — шоферы, санитары, представители домоуправлений и милиции, родственники умерших. Наконец я разыскал управляющего. Он обрадовался, позвал машиниста. Мы подошли к экскаватору, беспомощно уронившему ковш в траншею. Приступили к работе. Сменили порванные тросы, завели остывший двигатель. Бледный, худой машинист с трудом взобрался на свое место, взялся за рычаги. Стальной ковш зачерпнул смерзшийся песок и высыпал его в глубокий котлован, на дне которого рядами уложены — в простынях и без простыней — тела мужчин, женщин, детей. А грузовики все подъезжают. Санитары сдают списки, разгружают машины. На место отъехавшего подкатывает новый грузовик. Везут из госпиталей, больниц, моргов, домоуправлений…
На дно братской могилы бок о бок укладываются и боец, умерший от ран, и рабочий, стоявший у станка до последнего вздоха, и старик, не дошедший до магазина, чтобы получить крохотный паек хлеба, и девчушка с косичками, которую на пороге дома настиг вражеский снаряд… Их хоронят всех вместе, потому что в осажденном Ленинграде каждый является воином, независимо от профессии, пола и возраста.
Мы долго стоим у огромной могилы. По-прежнему мороз обжигает щеки. Но мы сняли шапки.
Пусть меня проклянут, если когда-нибудь я забуду это!
О, как нам тогда не терпелось в бой! Каждый из нас не задумываясь отдал бы жизнь, лишь бы отплатить врагу за эти жертвы, за горе и раны Ленинграда!