Небывалое в человеческой жизни равенство мнится в чахлом свете неких хранилищ, почти надмирных в своем режимном таинстве. Стынет кровь при одном только взгляде на бесконечные полки и сейфы, на ярусы папок неисчислимых. Как плотно втиснуты они в правильный строй потустороннего воинства, как не- движимо-безмолвны до срока... И расписаны номера, и проштемпелеваны секретные грифы, и мерещится, что где-то там, далеко-далеко, охряной с волоконцами древесины картон обернулся сукном солдатских шинелей. Неисчислимая рать полегла в деревянных гробах и бронированных саркофагах задолго до первого боя.
Личное дело, досье, наблюдательное производство — названия, право, условны. Материал, согласно общему распорядку, аккуратно подшивается, размножаясь по мере надобности в машинописных копиях, и перетекает из одного ведомства в другое, из папки в точно такую же папку, как ее ни называй.
И мерещится в регламенте скрытного перетока упорное просачивание грунтовых вод. Непреклонность стихии угадывается. Неотвратимость конечного уравнения.
Артузов поднялся в лифте на третий этаж и пошел по длинному, ярко освещенному коридору, устланному красной дорожкой. Войдя в приемную наркома, он обратил внимание на незнакомого молодого человека за секретарским столом. Всесильный Буланов, видимо, куда-то отлучился.
Артур Христианович коротко кивнул и прямиком направился к дверям кабинета.
— Обождите, пожалуйста,— остановил его незнакомец с тремя шпалами на малиновых петлицах.— Товарищ нарком просил не беспокоить.
Артур Христианович опустился в глубокое кожаное кресло, положив на колени тонкую папку с документами. Ягода либо принимал кого-то очень ответственного, либо разговаривал по телефону с Кремлем. Режим на эти вещи последнее время ужесточился до крайности. Бывало, что нарком выставлял из кабинета даже своих заместителей. Артузов пришел в точно назначенный час. Непредвиденная отсрочка лишь усугубила гнетущее ощущение роковой, непоправимой ошибки, которую, сам того не ведая, он вовремя не заметил, и плывет теперь по течению, раз за разом отрезая дорогу назад.
Ближайший сотрудник Дзержинского, много лет проработавший с Вячеславом Рудольфовичем Менжинским, Артузов впервые поймал себя на том, что просто- напросто неспособен или, того хуже, не решается продумать ситуацию до логического конца. Первоначальная вспышка тревоги осознавалась поразительно верно, даже провидчески. Он именно плыл по течению вместе со всеми. С товарищами по работе, с толпой на вечерней улице, где вроде бы не наблюдалось никаких существенных перемен, со всей необъятной от края до края страной. Тут-то и скрывалась очевидная абберация его внутреннего видения. Страна, ее заводы и пашни, марширующие колонны, летящие эскадрильи — все это различалось как бы отдельно от сумрачных лабиринтов, где денно и нощно кипела потаенная работа. Он не только знал о ней много больше любого из тех, кто склонялся к станку или долбил лаву, но мог охватить масштабы, предугадать замах. И странно, это тяжкое преимущество ничуть не прибавляло ему уверенности и прозорливости. Скорее напротив, оно порождало ка- кую-то беспокойную суетность. Справиться с ней удавалось лишь ценой постоянного напряжения, жесточайшего самоконтроля. Стоило на секунду расслабиться, и он ощущал себя одиноким и беззащитным. Почти нагим в продуваемом всеми ветрами заснеженном поле. В один год ушли и Менжинский, и Киров, сразу ла ними — Куйбышев...
Много лет Артур Христианович возглавлял отдел контрразведки, слишком многое видел и понимал, о еще большем догадывался, но не решался, трудно поверить, не решался объять мыслью ситуацию в целом. Даже наедине с собой. Несся куда-то, подхваченный стремниной, не успевая следить, с какой неправдоподобной стремительностью сближаются стены высоченного шлюза, откуда не выбраться уже никому. Горизонт закрывали стальные ворота последнего створа, за которым ревел водопад. Мозг рвался от нечеловеческого напряжения додумать все разом и до конца, да сердце отказывалось гнать кровь, как только взгляд упирался в непроглядную черноту вороненой проклепанной стали. Словно в адские врата, подозрительно напоминающие Лефортово, но только до самого неба. Злокачественная стремительность перемен отчетливее всего проступала в каменеющих лицах и еще в голосе, обретавшем вдруг несвойственные оттенки. Реакция на внутреннюю ломку у тех, кто ее, конечно, переживал, проявлялась то визгливой ноткой, то раздражением, ничем вроде бы не вызванным, но чаще — грубым ожесточением. Себя не видишь со стороны, обычно не видишь, но за других было стыдно, особенно поначалу, а после все вытеснил страх.
Артузов учился в Петербургском политехническом, где химию читал знаменитый чудак Каблуков, а физику — Скобельцын. Понимание мироустройства на самом тонком — спектральном, вероятностном уровне давало редкое преимущество. Не только в оперативном смысле, когда порядок действий просчитывался чуть ли не с математической строгостью, но в самом широком. Механизм, превращавший человека в послушного исполнителя, был понятен до мельчайших деталей, но это никак не снимало постоянно вспыхивающего, словно сигнал тревоги, вопроса: «Зачем?» И потому, наверное, ему было труднее приспособиться, чем прочим, не обремененным излишним знанием.