Я написал ее, старался, по-крайней мере. Масло и акварель были нанесены на зеркало, которое я поставил так, чтобы разжечь свечение реальных вещей. И всегда в абстрактном свете. Никогда солнца не утопают в весне, осени и зимних небесах; никогда свет не падает на озерную гладь, даже если я не особенно люблю смотреть на это озеро с большой террасы моего дома. Но эти «Сумерки» были не просто мерещащейся абстракцией, призванной не пропускать сумбур реального мира. Другие художники — абстракционисты могут сказать, что на их полотнах ничего не изображено, и вероятно, они будут правы: красная полоса — это просто красная полоса, а черная заплата похожа на черную заплату. Но чистый цвет — и есть чистый цвет, его чистые линии и ритм. Вообще чистая форма имеет гораздо большее значение, чем все это. Остальные Другие видели только драму формы и теней, — я не старался всерьез настаивать на этом слишком долго — я был там. И мои сумеречные абстракции, в самом деле представляют собой некоторую реальность — где-то, когда-то.
Место образованное дворцами мягких и угрюмых цветов, зависших рядом с морями мерцающим рисунком вблизи морей под художественным небом. Место, в которой сам посетитель превращается в формальную суть, в светящееся присутствие, освободившись от вещества материальности — став абстрактным гражданином. И место это (не могу выразить свое отчаяние по этому поводу, поэтому и не буду стараться) я больше не познаю снова.
Несколько недель назад, я сидел на террасе моего просторного старинного особняка, наблюдая, как осеннее солнце свисает в вышеупомянутое озеро, и, разговаривая с тетей тетушкой Т. Ее каблуки процокали по вымощенной плиткой террасе. Седовласая, она была одета в серый костюм, большой бант свисал со шляпы до подбородка. В левой руке она несла аккуратно сложенный конверт, а в правой руке она держала его содержимое, сложенное втрое, словно триптих.
— Они хотят видеть тебя, — сказала она, указывая на письмо. — Они хотят приехать сюда.
— Не может быть, не верю в это, — ответил я, и принялся смотреть, как солнечный свет растянулся в длинные кафедральные ворота, пересекающие верхние и нижние уровни лужайки.
— Если бы ты только прочитал письмо, — настаивала тетушка.
— Это же французский, верно? Я не понимаю этот язык.
— Вранье, если судить по книгам, что разложены в твоей библиотеке.
— Там книги по искусству, я только рассматриваю в них фотографии.
— Ты любишь фотографии, Андре? — спросила тетушка в том почтительно-ироническом тоне, который мне больше всего нравился. — У меня есть фотография для тебя. Вот она. Они собираются приехать сюда и остаться с нами до тех пор, пока это будет возможно. Кроме них, в семье имеются двое детей, и еще, в письме упоминается незамужняя сестра. Они проделали путь из Экс-ан-Прованса сюда, — в Америку, и главная цель их поездки — увидеть родственника. Понимаешь ли ты это? Они знают кто ты, и, главное, где ты живешь.
— Я удивлен этому, они ведь не единственная моя родня.
— Это родня происходит со стороны твоего отца. Дювали, — пояснила она, — Знают о тебе все, но сказали, — Тетя сверилась с письмом, — что они «не хотят предвзятости».
— Великодушие этих существ охлаждает мою кровь. Феноменальные подонки. Двадцать лет назад эти люди издевались над моей матерью, и теперь, когда я не испытываю к ним ничего кроме злобы и желчности, они сообщают, что «не хотят предвзятости».
Тетушка Т. подала мне знак, чтобы я замолчал, когда на террасу вышел Ропс с тонким стаканом на подносе. Я называл его Ропсом, (Имеется ввиду Фелисьен Ропс — график известный своими жутковатыми гравюрами. Друзья художника особо отличали его невероятную худобу) известный потому что, как и его тезка, он напоминал мне склеп, под завязку наполненный костьми.
Он подошел к тетушке Т. и вручил ей послеобеденный коктейль. «Спасибо»,- сказала она, c пасмурным видом, приняв стакан с напитком. «Принести вам что-нибудь для вас, сэр?» — спросил он, закрыв грудь подносом, словно серебряным щитом.
— Ты видел меня пьющим, Ропс? — Он не ответил, и я повторил — «Ты видел меня…?»
— Хватит, Андре, хватит. На этом все, спасибо!.
Ропс покинул нас, спустя несколько шагов.
— Теперь можешь продолжать свою пафосную речь сейчас, — промолвила тетушка Т.
— Конечно, вы же знаете, что я чувствую, — сказал я, и потом повернулся в сторону озера, впитывая тусклые сумерки в отсутствие нормального отдыха.
— Да, я знаю, что ты чувствуешь, и ты всегда был неправ. Ты всегда придерживался тех романтических идей, в которых ты и твоя мать — Царствие ей небесное — пали жертвами какой-то чудовищной несправедливости. Но все обстоит не так, как тебе хочется думать. Они не были отсталыми дремучими крестьянами, и, надо сказать, что они-то и спасли твою мать. Они происходили из богатой и прогрессивной семьи. И они не были суеверны, поскольку поверили твоей матери.
— Правда или нет, — упрямился я, — Они поверили в необъяснимое, и действовали исходя от этого — а именно, того, что я называю суеверием. Что за причины подвигли их…
— Что за причины? Должна сказать, что в то время ты не мог трезво судить о причинах, тем более, если учитывать, что тогда ты был всего лишь припухлостью в теле матери. А вот я в курсе всего. Я видела ее «новых друзей», которых она называла «аристократией по крови», и которые отличались от ее родни, заработавшей свое богатство тяжелым трудом. Но я никогда не судила ее. Ведь она только что потеряла мужа — отец твой был хорошим человеком, ужасно, что ты никогда не видел его — а к тому же потом она носила ребенка, ребенка мертвеца… Она испугалась, запуталась и побежала обратно — к своей семье и родине. Кто может обвинить ее, за то, что она повела себя безответственно? Но это позор — то, что произошло. Хотя и ради твоего блага.