Глава 1 Государь Иван Васильевич
Неправда, что снег – белый.
Снег бывает разным, как душа человека, и столь же непохожим в своей многоликости.
Бывает багровым от зарева дальних окоемных пожаров.
Бывает серым от пепла или черным от сажи, запекшейся вокруг покинутого печища.
Бывает бурым от старой крови и режуще-алым от крови свежей, только-только пролившейся.
Бывает малиново-закатным и бывает призрачно-синим, сползающим в мутную сумеречную неразличимость.
Даже если снежное поле издали глядится белым, то и тут лишь половина правды. Поле перехлестывают вдоль и поперек навозно-ржавые ремни дорог, пятнают колючие кустарники, тяжко давят с разных сторон неисчислимые лесные рати, где белизна снежных шапок на еловых лапах и мрачная чернота под ними – пополам…
Все в этом земном мире неоднозначно, но познать сие дано лишь немногим, умудренным жизнью и размышлениями, способным воспринимать людей и бессловесные творения Божьи в их многообразной неповторимости…
Великий князь Иван III Васильевич отвел глаза от венецианского окна, выпрямился, глубоко вздохнул; с силой, зло развел в стороны руки. Хрустнуло и сладко заломило в плечах. Видать, долгонько он простоял вот так, в неподвижности, уткнувшись лбом в холодное стекло – такую же заморскую диковину, как и само окно, из трех высоких оконниц составленное, непривычное.
Венецианское окно, прорубленное без его ведома в горнице, – Софьина [1] затея, как и многое другое, что делалось за последние годы во дворце. До больших государственных дел высокомерную византийскую царевну Иван Васильевич не допускал, советы слушал вполуха, но против некоторых новшеств в придворном обиходе не возражал. Время было такое: в Москву зачастили иноземные посольства, пышное убранство дворца являло богатство и могущество державы. Да и новшества приходили во дворец как бы случайно, сами собой. Пожаловался как-то Софье, что сумрачно в горнице, потом отъехал из Москвы в недальний поход, а возвратился – вот оно, это венецианское окно. Была палата как палата, окнишки со слюдой, полумрак домашний, уютный, а стало светло, словно во дворе. Солнце на хорезмийском ковре яркие цветы зажгло, каждую щербинку на деревянных стенах высветлило. Пришлось на стены новые ковры повесить. А под новыми коврами и стол дедовский, и лавки под красным сукном уже не гляделись. Не замечалось как-то раньше, что столешница исцарапана, что сукно на лавках временем трачено, а теперь вдруг стыдно стало, будто в исподнем на люди вышел. Сказал Софье, а та и рада. Повела в подклети, где сложено было ее приданое. Большими обозами привезли его из Рима, годы прошли, а коробы не все еще успели разобрать. Чего только в тех коробах не было!
Велела Софья отнести в палату столик на гнутых ножках, высокое кресло с византийской птицей-орлом о двух головах, малых стульцев цыплячий выводок. На такие стульцы русскому человеку и садиться-то было боязно: вдруг подломятся? Лари с серебряной посудой, тоже дедовской, из палаты вынесли, а на место их поставили вроде бы еще одну оконницу с полочками, а на полочках за стеклом – посуда прозрачная, хрупкая, притронуться страшно. Да что там притронуться! Мимо пройдешь – звенит предостерегающе. Поневоле приходилось умерять шаги, плыть степенно, неторопливо. Софья была довольна. Говорила, что в царственном граде Константинополе все высокородные иначе и не хаживали, блюли свое достоинство…
Неуютно было поначалу Ивану Васильевичу, но потом привык, и не только привык, но и большой смысл в переменах увидел. Раньше ведь как было?! Ввалится в палату кто из родичей – дядя Михаил Андреевич Верейский или брат Андрей Меньшой, – плюхнется на лавки и сидит, лясничает. Ныне же родичи тихохонько входят, на новый ковер пыльными сапожищами ступать стесняются, на стульцы глядят с опаской, а если и присядут, то на краешек, неусадисто. А он, государь Иван Васильевич, сидит в высоком кресле, над головой орел двумя клювами щерится, по зеркальной столешнице солнечные блики бегают, глаза слепят, бокалы да вазы венецианской работы за стеклом искрятся, звенят тоненько, если кто голос возвысит. И разговор идет другой: короткий да уважительный. Не засиживаются теперь родичи в великокняжеской палате. А бояре и воеводы даже присесть боятся, внимают стоя, от двери.
Будто еще выше приподнялся великий князь, незримой стеной отгородился: по одну сторону – он, государь и великий князь Иван Васильевич; по другую – все остальные люди, землю его населяющие. Ему – повелевать, им – повиноваться беспрекословно…
Вот ведь как дело повернулось! Из малого вроде бы, из пустячного получилось полезное, хоть сама Софья об этом, наверно, и не догадывалась, задумывая перемены в палате из простительной женской лукавости. За государственными заботами не виделись они неделями, а теперь в палате все о жене напоминает. Вот и сейчас: остановился у венецианского окна – и о Софье вспомнил. Вспомнил – и добром помянул, и вроде бы вместе.
Митрополит Геронтий спорил против римского сватовства, латинством пугал, но великий князь его не послушал – и правильно поступил. Дальше он смотрел, чем митрополит. И во многом другом правым был, не следуя митрополичьим советам. А когда тот напирал, отговаривался митрополичьими же любимыми словами: «Богу – Богово, кесарю – кесарево!» Не вторгайся, дескать, Божий человек, в мирские дела, не в твоем они уделе!