Так уж вышло, что я поздно познакомился с творчеством Стругацких. Я был уже в десятом классе, когда мне впервые попала в руки книга этих авторов — «Полдень. XXII век» и «Малыш» под одной обложкой. А может быть, и не поздно, может быть, в самый раз?
«Малыш» оказался не совсем понятной, но завораживающей, потрясающе красивой, поэтичной сказкой, в которую я влюбился раз и навсегда. Несколько лет спустя, не в силах расстаться с этой повестью, я решил выучить ее наизусть, уезжая на два месяца в стройотряд. Времени и сил хватило на первые три главы, но думаю, что и сегодня я могу, что называется, с похмелья и спросонья выдать наизусть начало этой книги — страницы две, как минимум.
А вот «Полдень» стал для меня сразу законченным образом того мира, который хотелось строить и в которой хотелось жить. Я, как и многие тогда, еще верил в коммунизм (шел 1976 год), и как прекрасно, что у меня была возможность верить в коммунизм по Стругацким. Честно говоря, я в него до сих пор верю, несмотря на все перестройки и путчи, и, скажу вам по секрету, не вижу никакой разницы между коммунизмом Стругацких и «коммунизмом» Азимова, Кларка или Саймака. Просто они этого одиозного слова не употребляют — вот и вся разница.
Ну а потом был седьмой том «БСФ» — «Трудно быть богом» — поразительный взлет героической романтики и сатиры, философии и тонкой лирики; и «Понедельник» — абсолютно новый для меня жанр, открывший одновременно окошко в прошлое — в ностальгически идеализируемые мною шестидесятые годы; и — окошко в будущее — в конкретное, мое, личное будущее, в весьма счастливый период работы в двух «совковых» НИИ, а также в абстрактное счастливое будущее абстрактного человека, у которого понедельник начинается в субботу.
Ну а потом, как говорится, началось. Началась охота за всеми вещами Стругацких, и жадное многократное чтение, и перепечатка на машинке, и снятие фотокопий, и ксерокс, и покупка книг на Кузнецком за сумасшедшие деньги. В нашем институте фактически существовал неофициальный клуб поклонников Стругацких, так же как и я сходивших с ума по всему написанному ими. Да, мы были не слишком оригинальны, но мы же ничего не знали тогда об уже зарождавшихся фэн-клубах и будущих конвенциях. Мы просто читали Стругацких.
Выделю еще лишь три повести, вошедшие в мою жизнь в те годы: «Пикник», вдруг перевернувший, поставивший с ног на голову все мое пижонское, диалектически парадоксальное, почти манихейское мировоззрение, заставивший враз поверить в счастье для всех и даром, «Миллиард», потрясший своей чисто литературной силищей, глобальностью философского замаха и — тогда еще не дошедшей, но воспринятой на уровне ощущения — жгучей актуальностью; «Жук» — по-настоящему испугавший, повергший в тоску и метафизический ужас перед силами, зла и жестокими законами реальной жизни.
А потом наконец свершилось.
Первый раз повесть «Гадкие лебеди» я прочел в 1980 году. Кажется, к тому моменту я познакомился уже со всеми вышедшими вещами Стругацких. А «Лебеди» были самой запрещенной, самой труднодоставаемой, самой скандальной книгой. О ней ходило много всяких слухов. О публикации в «Звезде Востока» и перечислении гонорара пострадавшему от землетрясения Ташкенту, об изъятом тираже этого журнала, о несогласованной с авторами переправке через границу рукописи и бесчисленных изданиях во всех «Посевах» и «Чехов паблишерз», о том, как Аркадия Натановича вызывали на Лубянку (или Бориса Натановича в Большой дом) и спрашивали: «Ну, как там ваши птички?» А на черном рынке зарубежное издание «Гадких лебедей» на русском языке стоило 250 (!) рублей. Переведите в современные цены — какая книга сегодня может стоить два с половиной миллиона?
В общем, когда в перерыве между лекциями я сел в скверике на Миусской и открыл наконец-то попавших мне в руки «Лебедей», ожидания были велики. И это оказался тот случай, когда книга не обманула ожидании. Я до сих пор считаю ее лучшей у Стругацких. А тогда… Ни на какие лекции я уже, конечно, не попал, потому что просто не смог подняться со скамейки, не перелистнув последнюю страницу. А страница была большая. Из почти папиросной бумаги. Пятый экземпляр на машинке, перепечатанный хорошо если не в десятый раз. Можно себе представить, сколько там было опечаток, ошибок и даже пропусков.
А позднее — это было уже в 82-м — мне дали на неделю какой-то четвертый ксерокс с парижского, как уверяли, издания (титульный лист отсутствовал). Многие места читались по этому тексту с трудом, но все-таки это было издание, вычитанное профессиональным редактором и корректором. В общем, я взялся править свой экземпляр. Это была долгая, трудная и приятная работа. Я воссоздавал любимую книгу, как реставратор. Я открывал для себя новые, ранее не читанные слова, фразы, а иногда целые абзацы и даже страницы. А в некоторых местах провалы ксерокса трагически совпадали с пропусками перепечатки, и тогда мне что-то приходилось додумывать, достраивать, дописывать самому. Так что к концу работы мне уже начинало казаться, что я сам написал эту книгу, — этакая мания величия.