Он был пленен ею с первой же встречи.
Всю жизнь втайне он любил ее.
П. Мериме
Когда не было денег на папиросы, он покупал махорку. На восьмушку Дунаевской полукрупки, коробок спичек и книжечку курительной бумаги требовался пятачок. Но сегодня не было у него ни копейки. Хотелось есть и курить – сперва курить, потом есть. Шел шестой час вечера, друзья и знакомые собирались обедать, можно было бы зайти к одному, другому, поесть, выпить, выкурить сигару, занять денег и купить пачку «Османа».
Курить хотелось до галлюцинации. Он шел и представлял себя затягивающимся табачным дымом, он даже подносил к губам вытянутые указательный и средний пальцы правой руки, выпускал воображаемый дым изо рта и недоброжелательно посматривал на встречных, раскуривающих папиросы. Он думал: «Табак – это жизнь, воздух, это толчок к работе, а у меня нет денег на десяток самых дешевых, махорочных!»
Так мог бы начинаться рассказ о курильщике, внезапно оказавшемся без табака. Он остановился. Стал настойчиво думать о том, что должно следовать дальше. Человек хочет курить. У него нет денег, нет знакомых. Человек, кроме того, голоден. Что дальше?
По торцам набережной легко и звонко стучали копыта лошадей, запряженных в пролетки и ландо. Шумели деревья Летнего сада. Часы в крепости проиграли «Коль славен». Всех этих подробностей в рассказе может и не быть. Важен курильщик. Он идет мимо Летнего сада. Там он отыскивает уютный уголок, садится на скамью и настоятельно просит судьбу и случай послужить ему верой и правдой хотя бы на полчаса. Курильщик делает пассы, собирает толпу мальчишек. Они хохочут, но один из них вдруг заявляет:
«Дяденька! Под вашей скамейкой лежит пачка папирос! Смотрите! Она даже раскрыта! Чур, на двоих!»
Вот так. Случайность, милость неведомых сил, – кому как угодно. Папиросы найдены. Курильщик думает: «Ага! Я сижу на волшебной скамейке! Она может исполнять мои желания. А ну! Пусть придет и сядет со мною рядом красивая, молодая, богатая!»
Рассказ получил движение. А что дальше? Одну-две затяжки табачным дымом, и сознание прояснилось бы, не было бы этих задержек на узелках фабулы. Задерживаться следует только тогда, когда себе самому, автору, художнику, перестают нравиться приключения и переживания героев создаваемой истории. В таком случае следует прекратить размышления над рассказом, положить перо и прочесть вслух главу из писем Сенеки к Люцилию или продекламировать начало «Шильонского узника».
У входа в Летний сад остановилась извозчичья пролетка, армейский капитан сунул в руку бородатого возницы деньги и спросил:
– Куришь?
– Курю, ваше благородие!
– А ты этакие курил?
И с хохотом протянул извозчику коробку невероятно длинных, толстых папирос. Извозчик взял одну я держал ее как свечу ценою в двугривенный. Капитан продолжал хохотать:
– А ты ее в рот, братец! Закури! Посмотрю, как это выглядит, черт возьми! Шесть вершков в длину! Сантиметр в диаметре!
Может быть, отсюда взять что-нибудь для рассказа? Вот этого армейского капитана, чудака и доброго малого. Он плохой служака, пишет стихи, страдает пороком сердца, жена его живет у тетки в Новгороде. Что дальше? Ха-ха! Извозчик закуривает папиросищу. Лошадь оборачивается, взглядывает на хозяина, заливисто ржет, и в лошадином вопле – тоска и ужас.
Можно было бы подойти к армейскому капитану и вежливо попросить у него папиросу. Вот эту самую – длинную, драгоценную, она называется «Голиаф» и продается в магазине Режи на Невском. Шестьдесят копеек десять штук. Снять шляпу и произнести:
«Господин капитан! Я русский писатель Грин, А.С. Если знаете, если читали – сердечное спасибо. Если слышите впервые – вам же лучше: впереди много приятных часов. Разрешите попросить у вас одну папиросищу, – я любитель диковинок».
Возможно, что именно так поступил бы и герой рассказа. Он придумал бы себе имя, не существующее в святцах, – например: Корт. И вслед за капитаном, дымя чудовищной папиросой, вошел бы в Летний сад.
Грин щелкнул пальцами, подошел к часовне у входных ворот, поправил галстук перед огромным боковым стеклом, блестевшим, подобно зеркалу, и отражавшим торцы и синее небо, разглядел себя. Большой нос, толстые губы, в морщинах лицо, бритый подбородок. Взгляд… В плохом рассказе написали бы: «…взгляд его умных карих глаз останавливал прохожих, в этом взгляде было что-то, что…» Ох, трудно, должно быть, писать плохие рассказы!
Грин вошел в Летний сад, отыскал незанятую скамью вблизи Петровского дворца, сел. Ему было тридцать три года, жизнь изрядно помолотила его, но он любил ее и верил в невозможное. Он вслух произнес:
– Хочу, чтобы через пять минут у меня оказались папиросы и чтобы вообще было интересно. Раз, два, три…
Издали приближалась к нему женщина в черном платье. Грин взволнованно наблюдал за нею. Она шла подавшись грудью вперед, шаг ее был легок и скользящ, словно под ногами ее блестел лед, а к ботинкам были привинчены коньки.
– Хороша! – прошептал Грин, и острая, дыхание перехватывающая тоска стеснила ему грудь. Пройдет мимо… Не взглянет… А он запомнит и на всю жизнь загрустит.
Женщина остановилась перед Грином и, левой рукой приподнимая длинное, шумящее платье, а правой оправляя волосы под широкополой, с черным пером шляпой, улыбнулась ему и села – с тем движением изящества и простоты, которое пленяет даже на мертвом полотне в кинематографе. Грин вдруг почувствовал себя и моложе и добрее, чище и богаче. Он оглядел свои длинные ноги, старые ботинки, увидел на них грязь и заплаты, кое-как повязанные желтые шнурки – длинные и лохматые, как усы ротного каптенармуса.