Человека не существовало, пока он не открыл глаза.
Вокруг него была только темнота, и в этой непроницаемой тьме кто-то дышал, совсем беззвучно: близость человеческих тел угадывалась не столько по звуку или теплу, сколько по ощущению тесноты, которое они вызывали.
Человек стоял, боясь пошевелиться. Его окружало небытие, готовое в любой миг пробудиться к жизни. Затем поблизости вспыхнул и услужливо оказался в его руке факел, и тотчас пламя встретилось со взглядом широко раскрытых темных глаз. Крохотное, преувеличенно резкое отражение того же пламени плясало в расширенном зрачке.
Факел медленно описал в черноте широкую дугу, и эта дуга света оказалась населена лицами. Застывшие в ожидании, когда им прикажут ожить, они смотрели на человека, а он смотрел на них. Огонь перемещался с одного лица на другое, и они, попеременно вызываемые из пустоты, представали то прекрасными, то пугающе безобразными; изогнутые черные брови дрожали на гладких лбах, отбрасывая странные тени и сливаясь с мраком, истекающим из глаз.
Затем факел сам собою направился на середину комнаты, и из глубины ее, точно из бездны, выступил последний образ: необъятный черный атлас и плывущее над ним бледное пятно лица. Человек с факелом никак не мог разглядеть его черты: искажаясь и дрожа, они смазывались перед его взором, и вдруг он понял, что плачет. Растворенное в мужских слезах, женское лицо казалось таким древним, словно принадлежало какой-то давно умершей богине с раскосыми глазами и треугольной улыбкой на молчаливых губах, раскрашенных кровью.
Он обернулся к своим спутникам, которые ожидали где-то за порогом, и крикнул:
— Откройте здесь окна!
С усилием поддались ставни, яркий свет хлынул в комнату вместе с потоками горячего свежего воздуха.
Он снова повернулся и посмотрел на ту женщину, которая заставила его плакать. Она больше не была неподвижной. Теперь она задыхалась. Ее пальцы пробежали по лифу, лихорадочно дергая шнуровку, и вдруг лиф распался надвое, освобождая маленькую, почти детскую грудь.
Человека не существовало, пока он не раскрыл глаза и не начал любить.
* * *
Диафеб Мунтальский приходился Тиранту двоюродным братом, но часто их принимали за родных — настолько они были похожи: оба рослые, темноволосые, с очень светлыми глазами и особенной манерой смотреть не мигая, как бы нарочно смущая собеседника. Диафеб, впрочем, был чуть пониже ростом, чем брат, а волосы у него вились изумительным образом, и если он наматывал на палец локон, тот оставался скрученным. Этот фокус приводил в восхищение девиц и вызывал тайную (для Диафеба, разумеется, явную) зависть Тиранта.
Имелась и еще одна черта, роднившая кузенов, — до ближайшего времени оба неизменно оставались насмешниками во всем, что касалось любовных страданий и переживаний. Любовь скучна и однообразна, утверждали оба.
Особенно злодействовал на сей счет Тирант. О, он рассмотрел предмет и справа, и слева и вполне в состоянии был, зевая, дать полезный совет страдальцу-влюбленному; но если тому взбредало на ум поблагодарить за устроенное таким образом счастье, Тирант искренне недоумевал. Счастье? Добрый совет? Помилуйте, он просто, — широкий зевок, — сказал что-то несущественное и, в общем и целом, пошлое…
Рассмотренная с величайшим тщанием, разъятая на члены и всесторонне изученная, любовь была Тирантом повержена и обращена в ничто.
Самонадеянный рубака, он даже не подозревал о том, что противник лишь прикидывается побежденным. Все это неподвижное лежание у его ног лицом вниз оказалось сплошным притворством. Дождавшись своего часа, любовь обратилась против своего победителя и коварно поразила его в пяту. Тирант и ахнуть не успел, как сладкий яд разлился по его крови.
Мог ли он не распознать признаки болезни, которую сам же с холодным бесстрастием ученого мавра изучал на других? Да у него ни единого сомнения не возникло в том, что с ним приключилось! И, будучи рыцарем весьма учтивым и во всех правилах сведущим, Тирант признал свое поражение мгновенно.
* * *
Всего неделю назад, созерцая великий город с борта корабля, Тирант был свободен и счастлив. Сейчас ему казалось, что тогда он был на десятки лет моложе.
Так взрослый человек со вздохом сожаления о своей утраченной невинности смотрит на ребенка — и в то же время знает, что ни за какие блага мира не променял бы свой опыт на эту невинность…
А тогда они с братом дружно смеялись. Диафеб с убийственным всезнайством рассуждал о византийках, которые на лицо всегда бледны, хоть и ходят под жгучим солнцем, в постели неистово страстны, хоть и предаются любви под черным пологом, а в церкви столь набожны, что во время молитвы кровь сочится у них из-под ногтей.
Говорил он и о странных греческих буковках с крючками. «И вот, кузен, как-то раз одна глупая женщина прочитала богословскую книгу и истолковала ее в своей душе совершенно неправильно. И после этого все буквы с книги осыпались, — разглагольствовал Диафеб с рассеянным видом, как бы перебирая в мыслях нечто общеизвестное. — Упавшие буквы собирали по всему покою и слуги, и ученые мужи. Их складывали обратно в книгу, но упрямые значки совершенно не желали держаться на странице. Осталась только буква „по“ — у нее оказался удобный крючок, и вот им-то она и зацепилась…»