Взметнулся занавес. Рассеялась завеса облаков, запеленавших убеленную снегом Европу.
Только раз в году навещают мертвые своих близких, живущих еще на бренной земле. Зловещей приметой омрачились последние праздники осени: день всех святых и следующий за ним день усопших. По рыжему гало — ореолу вокруг ледяной Луны дебреценские старики предсказывали долгую, лютую зиму и моровое поветрие весной. О том же судачили и крестьяне из задунайских деревень, где острым клином выпал смешанный со снегом кровавый дождь. Заветрилось и осталось нетронутым угощение, выставленное в домах на потребу душ, покидающих в праздничную ночь кладбищенские селенья, мутной пленкой подернулось налитое в семейные кубки непригубленное вино. И лишь угли поминальных костров обволокла поутру непонятная голубоватая плесень.
Морозы ударили в конце декабря. За две недели в городе сожгли топливо, заготовленное чуть ли не на всю зиму. Цены на дрова и уголь сразу подскочили, а там и свинина подорожала, и зерно, потому как сидели окрестные богатеи у своих очагов, выжидали. Голодная затяжная весна сулила барыш, да и резону не было ломать колеса в заледенелых колдобинах.
Голод на просторах Венгерского Альфёльда — страшный голод. Мадьяр не приучен заготовлять плоды, корнеплоды и прочую снедь. Если ни мяса, ни хлеба нет, то даже в летнюю, изобильную на рыбу и всякую зелень пору терпит он жестокие муки, едва ноги волочит.
Три дня пробавлялся Альберт Пак, полунищий питомец муз, мучной болтанкой, едва сдобренной прогорклым смальцем. Закутавшись в лохмотья, не покидал убогого ложа, лелея призрачное тепло. Оконце, открывавшее прелестный вид на почерневшую от непогоды городскую виселицу, обросло ледяным узором, и в хибарке даже днем плавал седой водянистый сумрак. В пыльных струях кратковременного солнца беспощадно высвечивались язвы стен и убогий скарб. Чаще Пак вовсе не замечал этого жалкого самообнажения, но временами его охватывало такое отчаяние, что не хотелось жить. Лишь вечером, когда, дотянув до крайних пределов зрения, он все-таки запаливал сальный огарок, возникала иллюзия уюта. Оживал ненадолго сирый сверчок, но быстро истратив короткий запас сил, забивался в щель, где коченел до следующего вечера.
Когда в дверь постучали, Пак даже ухом не повел. Он никого не ждал, и сама мысль о том, что придется вылезти из-под одеяла, была омерзительна. Но стук повторился, требовательный и нервный. Не раскрывая глаз, хозяин выпростал ногу, затем другую и, все еще находясь мод гнетом сомнамбулических грез, ступил в продуваемую всеми ветрами прихожую. Нашарив щеколду, толкнул скрипучую дверь. В черном проеме, где беспощадно и тускло светили зимние звезды и, шурша соломой, завивалась поземка, возникла странная, пугающая фигура. Скуластое осунувшееся лицо гостя подергивалось то ли в судороге, то ли в ухмылке, обнажавшей крупные, торчащие вперед зубы. В белых, наполненных ветром летних штанах, похожих более на исподнее, пришелец казался выходцем с того света. Но откуда бы ни сбежал он — с виселицы, что смутно темнела справа под луной, из тюрьмы или с больничной койки, — его бил озноб, сотрясал задушливый кашель.
— Шандор? — Пак не сразу узнал бездомного поэта, актера и вечного странника, подгоняемого исступленным цыганским бредом, очарованного пыльным маревом пушты. — Что с тобой?
— Я пришел к тебе умереть, — пробормотал Петефи, колени его подогнулись, и он медленно сполз на обледенелый порог. Его голова откинулась назад, и длинная худая шея обнажила в лунном сиянии темную впадину и острый кадык. — Будет хоть кому схоронить, — хрипло выдохнул в приступе кашля.
Пак, сам ослабевший и прохваченный стужей, осторожно поднял его и повлек в комнату.
Оставив снежный, долго не тающий след, Петефи опрокинулся на ложе. В последнее мгновение разжались его закоченевшие пальцы, выронив узелок, где лежали кукурузный хлеб и свернутая в трубку самодельная тетрадь. С каменным стуком упала сухая лепешка на струганый пол.
— Значит, схоронишь меня, друг? — пробормотал он, впадая в забытье.
— Схороню, — пообещал Пак, укутывая больного последним тряпьем. Окинув рассеянным взглядом свою спартанскую обитель: табурет с тазом для умывания, сундучок, полку с книгами, конторку и венский стул, он зачем-то заглянул в ржавый зев печурки. Чихнув от взметнувшейся зольной пудры, захлопнул чугунную дверцу и вновь произвел переоценку ценностей. По всему выходило, что стулом можно было почти безболезненно пожертвовать. И вскоре веселое пламя загудело в давно остывшей топке, роняя на решетку невесомые угольки.
В багровом свете, полыхавшем сквозь щели, Пак раскрыл тетрадь из сложенных вчетверо листов грубой зеленоватой бумаги, сшитую суровой ниткой. Стихи были перебелены без единой помарки, на полях красовались виньетки, затейливый росчерк увенчивал романтический псевдоним: «Пал Киш Пёнёгеи».