По тупой давящей боли в голове профессор знает, что не проспал и трех часов. Есть что-то гнетущее… Больной с желудочным кровотечением? Кровотечение все еще не удалось остановить. Гемоглобин и давление пока терпимые. И все ж неспокойно, не по себе что-то… Нет даже вразумительного анамнеза. По всей вероятности, это язва, и язва немолодая, но в анамнезе только колит, один колит, вот уже сколько лет. Нужно ждать. Не может оно не прекратиться, это кровотечение. Делается, кажется, все. Все возможное…
Профессор прикрывает глаза, лежит, противясь желанию позвонить. Будь плохо, его бы уже вызвали. Он дважды предупредил, уходя. Значит, больной спит, нет ничего страшного. В двенадцать передали неплохой анализ. Значит, спит… Неразговорчивый человек. Актер по профессии. Всегда почему-то думалось, что актеры разговорчивы.
Профессор трет щеку, собирая кожу в складки. В комнате темно и душновато от спущенной шторы. Федя, сын, чуть похрапывает на диване…
Чувство тревоги не проходит. Эта девочка с циррозом печени, на консультацию к которой его пригласили вчера… Худенькое тело. Неласковый, подозрительный взгляд. Тринадцать лет девочке, которой уже ничем не помочь… Когда умирают старики, говоришь их родным, что все смертны. Когда умирают дети, сказать нечего…
В детстве мы верим, что мать может защитить нас даже от смерти. Позже нам кажется, что мы можем что-то удержать силой любви и отчаяния… удержаться властью недоделанных дел. Смерть не разбирает… Возможно, другие сделают то, чего не успели мы. Как сказал Бехер: «Все, что должно свершиться, свершается… Слишком долгие паузы не дозволены… Если ты не сумел это сделать, сделают другие, но по-другому». «По-другому» — слово, скользящее мимо сознания, пока мы упоены мыслью: «Все, что должно свершиться, свершается». Только в старости постигаем, что нам нужны не абстрактный прогресс, гуманизм и прекрасное, а Пушкин и Рембрандт, Эйнштейн и Пирогов…
До поры до времени мы верим в прогресс бездумно… Раз прогресс — значит, все хорошо. Как не скоро понимаем мы, что прогресс — не бог, а то, что делаем мы сами, и не на кого переложить ответственность с наших плеч…
* * *
Профессор все-таки позвонил в больницу. Больной спит, ничего нового. В маленькой пустующей полукухне-полуверанде профессор открывает окно на улицу, стоит возле него.
У домов напротив горят фонари. Серая гофрированная крыша соседнего дома наполовину в тени — два серых цвета. За ней два желтых фасада: ярче и светлее. Темно-серый асфальт. Верхушка дерева — как бледно-зеленый огонь. По асфальту пробежала белая собака, бодрая, какими не бывают собаки днем…
Когда-то, юнцом, он всерьез считал, что к тридцати годам вместе с молодостью проходят и чувства. Но вот прошла жизнь — а он все еще и страдает, и радуется.
Где та белокурая девушка, которую так пылко любил он в семнадцать лет, требуя взамен не меньше, чем вечное счастье? Потом была другая любовь, когда уже ничего не в состоянии требовать, а счастье — это просто надежда увидеть еще раз. Казалось, что этой любви не будет ни утоления, ни конца. Но на смену ей пришла беспокойная и суеверная, скрываемая из стыдливости привязанность к сыну, когда каждое доставленное себе удовольствие казалось чуть ли не предательством ребенка. Пойти в театр, посидеть с друзьями в ресторане, полюбоваться хорошенькой женщиной — он совсем отвык тогда от всего этого. Маленький Федя, работа и еще книги — так было долгие годы, и он не жалеет о них. А потом появилась внучка… Странно, что их нет и может не быть, этих детей, но стоит им появиться — и все, что любил до них, уже значит гораздо меньше в сравнении с ними. С какой царственной небрежностью проходит Федина Аленка мимо отца — не потому, что сердится на него, просто потому, что он есть и никуда не денется. А сейчас вот он не нужен. Сейчас нужна Эля, мать, нужна бабушка. А завтра будет нужен он, дед. Чтобы поговорить «о том, о сем, ни о чем, обо всем». Она любит эту присказку. Это уже ритуал. «Ну, о чем мы станем говорить?» — спрашивает он, и каждый раз с неизменным удовольствием, лукаво и радостно-ожидательно она отвечает: «О том, о сем, ни о чем, обо всем!»
Часто она декламирует Элиным знакомым какие-то стишки, ею восхищаются, хвалят… Но свое сокровенное, импровизированные полустихи, поверяет только ему, деду.
— Разве песни, они не поются? — таинственно начинает она. — Только падают строгие листья…
Губы ее вытягиваются в трубочку, она склоняет голову набок, будто прислушиваясь, и вдруг порывисто повышает голос:
— О песеньи, песней, песечи!
Если входит отец и спрашивает, что она тут говорила, Аленка небрежно пожимает плечами.
— Да я так, болтала.
— А что это за «песней»? — улыбается Федор.
Девочка досадливо вздыхает:
— Ф-фу, ну разные песни!
Иногда Аленка проходит мимо отца, не замечая его. Федор ловит ее за руку, шлепает тихонько.
— Мы в некотором роде родственники, а родственников положено замечать!
Шлепок отца и смешит Аленку и сердит — это слышно в ее смехе, немного нервном…
У Аленки свои дела, у Феди — свои. И все-таки он сохранил их друг для друга, занятых своими делами отца и дочь…