НИКОГДА НЕ РАЗГОВАРИВАЙТЕ С НЕИЗВЕСТНЫМИ[1]
В час заката на Патриарших Прудах появились двое мужчин. Один из них лет тридцати пяти, одет в дешевенький заграничный костюм. Лицо имел гладко выбритое, а голову со значительной плешью. Другой был лет на десять моложе первого. Этот был в блузе, носящей нелепое название «толстовка», и в тапочках на ногах. На голове у него была кепка.
Оба изнывали от жары. У второго, не догадавшегося снять кепку, пот буквально струями тек по грязным щекам, оставляя светлые полосы на коричневой коже...
Первый был не кто иной, как товарищ Михаил Александрович Берлиоз[2], секретарь Всемирного объединения писателей (Всемиописа[3]) и редактор всех московских толстых художественных журналов, а спутник его — Иван Николаевич Попов, известный поэт, пишущий под псевдонимом Бездомный[4].
Оба, как только прошли решетку Прудов, первым долгом бросились к будочке, на которой была надпись: «Всевозможные прохладительные напитки». Руки у них запрыгали, глаза стали молящими. У будочки не было ни одного человека.
Да, следует отметить первую странность этого вечера. Не только у будочки, но и во всей аллее не было никого. В тот час, когда солнце в пыли, в дыму и грохоте садится в Цыганские Грузины[5], когда все живущее жадно ищет воды, клочка зелени, кустика травинки, когда раскаленные плиты города отдают жар, когда у собак языки висят до земли, в аллее не было ни одного человека. Как будто нарочно все было сделано, чтобы не оказалось свидетелей.
— Нарзану, — сказал товарищ Берлиоз, обращаясь к женским босым ногам, стоящим на прилавке.
Ноги спрыгнули тяжело на ящик, а оттуда на пол.
— Нарзану нет, — сказала женщина в будке.
— Ну, боржому, — нетерпеливо попросил Берлиоз.
— Нет боржому, — ответила женщина.
— Так что же у вас есть? — раздраженно спросил Бездомный и тут же испугался — а ну как женщина ответит, что ничего нет.
Но женщина ответила:
— Фруктовая есть.
— Давай, давай, давай, — сказал Бездомный.
Откупорили фруктовую — и секретарь, и поэт припали к стаканам. Фруктовая пахла одеколоном и конфетами. Друзей прошиб пот. Их затрясло. Они оглянулись и тут же поняли, насколько истомились, пока дошли с площади Революции до Патриарших. Затем они стали икать. Икая, Бездомный справился о папиросах, получил ответ, что их нет и что спичек тоже нет.
Икая, Бездомный пробурчал что-то вроде — «сволочь эта фруктовая», — и путники вышли в аллею. Фруктовая ли помогла или зелень старых лип, но только им стало легче. И оба они поместились на скамье лицом к застывшему зеленому пруду. Кепку и тут Бездомный снять не догадался, и пот в тени стал высыхать на нем.
И тут произошло второе странное обстоятельство, касающееся одного Михаила Александровича. Во-первых, внезапно его охватила тоска. Ни с того ни с сего. Как бы черная рука протянулась и сжала его сердце. Он оглянулся, побледнел, не понимая, в чем дело. Он вытер пот платком, подумал: «Что же это меня тревожит? Я переутомился. Пора бы мне, в сущности говоря, в Кисловодск...»
Не успел он это подумать, как воздух перед ним сгустился совершенно явственно и из воздуха соткался застойный и прозрачный тип вида довольно странного. На маленькой головке жокейская кепка, клетчатый воздушный пиджачок, и росту он в полторы сажени и худой, как селедка, морда глумливая.
Какие бы то ни было редкие явления Михал Александровичу попадались редко. Поэтому прежде всего он решил, что этого не может быть, и вытаращил глаза. Но это могло быть, потому что длинный жокей качался перед ним и влево и вправо. «Кисловодск... жара... удар?!» — подумал товарищ Берлиоз и уже в ужасе прикрыл глаза. Лишь только он их вновь открыл, с облегчением убедился в том, что быть действительно не может: сделанный из воздуха клетчатый растворился. И черная рука тут же отпустила сердце.
— Фу, черт, — сказал Берлиоз, — ты знаешь, Бездомный, у меня сейчас от жары едва удар не сделался. Даже что-то вроде галлюцинаций было... Ну-с, итак.
И тут, еще раз обмахнувшись платком, Берлиоз повел речь, по-видимому, прерванную питьем фруктовой и иканием.
Речь эта шла об Иисусе Христе. Дело в том, что Михаил Александрович заказывал Ивану Николаевичу большую антирелигиозную поэму[6] для очередной книжки журнала. Во время путешествия с площади Революции на Патриаршие Пруды редактор и рассказывал поэту о тех положениях, которые должны были лечь в основу поэмы.
Следует признать, что редактор был образован. В речи его, как пузыри на воде, вскакивали имена не только Штрауса и Ренана, но и историков Филона, Иосифа Флавия и Тацита.
Поэт слушал редактора со вниманием и лишь изредка икал внезапно, причем каждый раз тихонько ругал фруктовую непечатными словами.
Где-то за спиной друзей грохотала и выла Садовая, по Бронной мимо Патриарших проходили трамваи и пролетали грузовики, подымая тучи белой пыли, а в аллее опять не было никого.
Дело между тем выходило дрянь: кого из историков ни возьми, ясно становилось каждому грамотному человеку, что Иисуса Христа никакого на свете не было. Таким образом, человечество в течение огромного количества лет пребывало в заблуждении, и частично будущая поэма Бездомного должна была послужить великому делу освобождения от заблуждения. Меж тем товарищ Берлиоз погрузился в такие дебри, в которые может отправиться, не рискуя в них застрять, только очень начитанный человек. Соткался в воздухе, который стал, по счастью, немного свежеть, над Прудом египетский бог Озирис, и вавилонский Таммуз, появился пророк Иезекииль, а за Таммузом — Мардук, а уж за этим совсем странный и сделанный к тому же из теста божок Вицлипуцли.