Красильников толкнул ногой подвернувшийся камень, спустился с насыпи и присел на штабелек шпал. Все шло плохо, непоправимо плохо! Все было скверно: его докладная записка, разговор с начальником комбината сегодня утром, само это дождливое утро, сменивший его дождливый день… Нет, он просчитался, дал маху, теперь это видно ясно. Он смиренно разрешил себя запрячь, а надо было встать на дыбы — против воли такую ношу ни на кого не взвалят!.. «Товарищ Пинегин! — так он мог сказать. — Задание ваше почетно, но не по мне. Имеются причины, вы их знаете, освободите, очень прошу!» Разве начальник комбината не человек? Разве он не понял бы, что нет Красильникову дороги в этот цех, к этим проклятым печам? Разве не нашлось бы другого инженера, так же хорошо разбирающегося в обжиге руд? Вот о чем надо было сказать, по-честному, откровенно, прямо! А он молчал, глупо ухмылялся, потом заверил, что справится с почетным заданием, жал руку. Так он себя держал — непостижимо и непростительно. Обратного хода уже не дашь. Каждый спросит: «Чего же вы раньше-то?..» Пинегин и спрашивать не станет, оборвет на полуслове: «Ладно, не будем возвращаться к тому, о чем подробно потолковали!» Путного ничего не придумаешь, сегодня можно еще себя проклинать, завтра будет не до того. Господи боже, какого дьявола понадобилось писать эту записку, с нее начались все беды!
Красильников вздохнул. Внизу тускло поблескивало озеро; берега его — мелкий кустарник, дрянная северная трава — издали казались бурыми, хотя, как Красильников твердо знал, растения уже неделю назад стали желтыми и красными. За озером простиралась муть — не то туман, не то сумрак, что-то неясное и враждебное. Небо, плотное, как старый матрац, оседало на землю, вершина Лысухи пропала, клочья туч цеплялись за скалы. Дождь перестал, но в воздухе сыпалась мокрядь, ветер, налетая порывами, бил ею в лицо. Щеки Красильникова горели от влажных ударов ветра, он закрывал глаза, поворачивался навстречу — крепче, крепче, нечего меня, дурака, жалеть! Мир был груб и нерадостен — какое-то унылое утешение в этом имелось.
«Начало неудач в той записке! — все снова думал Красильников. — Конечно, в ней. Проклятая бумажонка, подписи с нее не сотрешь!»
Странно, что еще месяц назад он стоял далеко от мышиной возни со сроками реконструкции. Он пожимал плечами, когда ругали обжигщиков, их заботы его не трогали. В последнее время о них твердили на всех совещаниях. Цех, в котором из рудных концентратов выжигали серу, не справлялся с повышенным заданием. Нехватка огарка стала какой-то скверной нормой. Печи надо было ломать, а на их месте строить более совершенные, так это понимал он, так это понимали все в комбинате, нового здесь не было ничего. Но производственники торговались, как базарные бабы, из-за каждой недели оттяжки, они никак не могли накопить требуемого запаса, а без запаса нельзя приступить к реконструкции. И вот тут Пинегин запросил мнение лаборатории. Сейчас не установить, кто из сотрудников написал эту несчастную фразу: «Существующие агрегаты малоэффективны сами по себе, а плохая работа производственников не дает возможности получить и того, на что они способны». Он помнят, как смутило его упоминание о плохой работе, он размышлял, откладывал записку, снова к ней возвращался. Конечно, производственники работают скверно, но не ему, с ето особыми отношениями к Прохорову, кричать об этом. Кому угодно другому — не ему! Каждый вправе заподозрить, что он сводит личные счеты, прикрываясь заботой о производстве. Он тогда прикрикнул на себя: «Дело в истине, а не в личностях! Плохую работу нужно так и называть, кто бы там ни работал — недруг или приятель!» Вот как он рассуждал, резон тут имеется, он и сейчас готов признать это. И все-таки нужно было, чтоб записку подписал другой. Нет, постой, нужно ли? Разве то же самое не заподозрили бы, уйди записка и без его подписи? Она должна была пройти через его руки, это всем ясно. Было бы еще хуже, если бы заговорили, что он лает на соперника, скрываясь за чужой спиной. Как ни верти, как ни крути:, всюду клин!
Красильников опустил воротник, расстегнул пальто. Ветер усилился. Темное небо мчалось, прижимаясь к земле. Неподалеку разорвались тучи, оттуда брызнул свет. Разрыв снова затянуло мглою — но земле пронеслась и погасла сияющая полоса. Становилось холодно и прозрачно. Земля, расширяясь, светлела под свалянным ватным небом. Мысли Красильникова теряли стройность, они путались и растекались.
Вот так это и произошло. Записка пошла к Пинегину, Пинегин послал ее в совнархоз, в совнархозе согласились: да, с варварством таким, многоподовыми печами, пора кончать, давно писали вам об этом. И снова предупредили: реконструкция реконструкцией, а план планом, извольте при любых условиях выполнять производственную программу, первую заповедь хозяйственника. Заповеди — дело священное, кто поднимет на них руку? И тут пробил час Красильникова, петля затянута, можешь вешаться. Все логично, никуда не денешься. Ты раскрывал недостатки, ты исправляй их. Помоги Прохорову, ум хорошо, а два лучше — тоже всем известно. Налаживайте с ним товарищескую работу и выдавайте побольше огарка. А что Прохоров с удовольствием загрузил бы в печь самого Красильникова и превратил бы его в огарок, об этом говорить нельзя. И что Красильникова воротит, когда он видит Федора Прохорова, — это к металлургии не относится, не превращайте служебные отношения в семейную склоку! «И вообще проверьте, соответствует ли Прохоров своему посту в новых условиях» — этими невероятными словами Пинегин закончил напутствие. И ты не затрясся, не замахал руками, не запротестовал, возмущенный. Нет, ты кивал головой, со стороны казалось, что ты доволен. Красильников будет судить, соответствует ли чему-то Прохоров или нет! До того глупо, что даже забавно!