Светало. Небо от самой вершины Багрыган освещено было туманной зарей. Стоял легкий морозец, по утренний весенний ветерок, пробуждавший от сна деревья, смягчал его, делал даже приятным.
Было тихо, лишь горланили петухи, да не знающие покоя служители базарной охраны нарушали утреннюю тишину своими хриплыми, наводящими тоску голосами. Заскрипели, отворяясь, тяжелые дворцовые ворота, замелькали темные фигуры, послышались негромкие голоса. Прошло еще немного времени, и из ворот выбежали какие–то люди, за ними появились всадники. Чинно выступали стремянные, ведя на поводу коней, за ними шли многочисленные нукеры[1]. Кавалькада свернула направо — к крепостным воротам. Несколько нукеров бросились вперед — предупредить стражу, ту, что у ворот. И сразу заскрежетали замки, тяжелые задвижки медленно вышли из пазов, ворота распахнулись, и красноватые лучи рассветного солнца хлынули под темную арку. Скрестив на груди руки, стражники стояли по обе стороны от ворот, ожидая приближения всадников. Лезгины и кумыки были укрыты бурками, стражники с отвислыми, принятыми в роду Джаванширов усами, одеты в меховые безрукавки. Матово поблескивали серебряные рукоятки мечей и кинжалов, ружейные курки…
Всадники приближались. В глубоком поклоне, не смея поднять глаз от земли, замерли стражники. Впереди всех восседала на коне дородная женщина в белой чадре. Это была одна из жен Ибрагим–хана, Шахниса–ханум. Утренний луч скользнул по ее лицу, ханша поморщилась, прищурила глаза.
— Ну, как, молодцы, все ли благополучно? Довольны ли вы? — спросила она, придержав коня.
— Спасибо, ханум! Спасибо!.. Да благославит вас аллах! — послышались разноголосые выкрики.
Кавалькада была уже далеко, а стражники, согнувшись в глубоком поклоне, все еще выкрикивали слова благодарности.
На небе не осталось уже ни облачка, восточный край багровел, как спелый, только что разрезанный арбуз…
— Ну что, озорница, — с ласковой укоризной спросила Шахниса–ханум, повернувшись к ехавшей слева от нее дочери. — Уморилась? Вон, даже с лица спала!.. Говорила тебе вчера: поменьше прыгай!.. Не очень ты меня слушаешь!
— Ой, мама, ведь это ж единственная ночь в году! — Кичикбегим надула вишневые губки, капризно сдвинула брови. — Когда ж еще повеселиться, позабавиться? — Девушка вдруг улыбнулась и вся так и засветилась радостью, вспомнила, видно, как славно прошла нынешняя ночь; взглянула на мать и громко рассмеялась. Смех разбудил ехавшего позади ее старого дядьку — старик дремал, покачиваясь в седле, — лицо его оживилось, морщины собрались в улыбку.
— Эх, ханум, да перейдут ко мне твои беды, — пусть веселится, пусть прыгает, пока прыгается! Такая ее пора — молодость!..
И он мечтательно умолк, словно какие–то старые, волнующие воспоминания не дали ему закончить… Шахниса–ханум обернулась, понимающая усмешка скользнула по ее губам.
— Что притих, дед? Или молодость вспомнилась? Зря грустишь. Видела я — вчера, как ты отплясывал!.. Ты у нас молодец, еще подержишься!..
— Что ты, ханум, да сохранит тебя аллах! Какой уж тут молодец?! Поглядела б ты на меня в прежнее время, когда еще покойный Панах–хан — да будет земля ему пухом — жив был!.. На коне бы меня увидела — ястреб да и только!
Старик вздохнул, выпрямился в седле и плетью указал на гору.
— Ханум, да сохранит тебя аллах, вон ту гору видишь, по правую руку? Двадцать лет тому делу… Войска Фатали–хана как хлынули с нее по склону — до самой крепости ущелье заполнили… Наверх уже карабкаться было стали… Да покойник Панах–хан — пусть земля ему будет пухом — как даст из всех пушек — небо в дрожь бросило!.. Открыли гянджинские ворота, и мы оттуда!.. Как ветер неслись, как поток горный… Смело Фатали–хана, словно и не было его тут никогда.
Маленькие глаза оживленно сверкали из–под седых бровей. Держа в поднятой руке плетку, старик хотел еще что–то сказать, но Шахниса–ханум перебила его:
— Ну, потом–то все равно он верх взял! — с улыбкой заметила она. — И Ибрагим–хана увел!..
Старый слуга резко взмахнул плеткой и гневно схватился за рукоятку кинжала.