Жужжит муха. Мечется, бьется о стекло. Она, должно быть, не чувствует боли, снова и снова пробует вылететь на улицу.
Я еще не открыл глаза, но уже вздрагивают на ресницах радужные лучи солнца. Рано или поздно? Не все ли равно. Сегодня должно произойти что-то необычайное, легкое, солнечное, как вот этот рассвет и предчувствие счастья. Я, кажется, никогда так не просыпался, может быть, только в детстве.
День рождения! Он в субботу. А сегодня? Еще — раз, два, три, четыре. Еще четыре дня. Ну и что? Значит, теперь каждое утро я стану просыпаться, как будто исполнилось мне семнадцать лет. Надо только обязательно приходить сюда ночевать, к Володьке.
Друг еще спит, посапывает, на щеках румянец. Сильные смуглые ноги поверх одеяла, вразброс. Так, должно быть, спали богатыри.
— Эй, пора. Сегодня нельзя опаздывать. Нас ждут.
Володька долго ворочается с боку на бок, трет глаза, зевает, ворчит. Но вот уже позвякивает посуда на кухне. Володькина мать зовет нас к столу. Мы одеваемся, моемся, наспех завтракаем, идем к трамваю. Мне по-прежнему хорошо. Я давно проснулся. А Володька еще нет, неохотно он переставляет ноги. До трамвайной остановки он теперь, как и всегда, будет идти с отвращением. А потом сразу сядет на ржавую изогнутую трубу, которая ограждает газон, и начнет подремывать. И если я ему предложу пройтись хотя бы остановку, для бодрости, он посмотрит на меня снисходительно и скажет:
— Слушай, Лёпа, пускай дураки ходят, а мне и в трамвае неплохо.
Из-за поворота, от Расстанной на Лиговку высунулся тяжелый толстый трамвай — «четверка». Вагоны новые, не из дерева, а из металла. Трамвай что надо: теплый, устойчивый, вместительный.
Но все равно в эти утренние часы на подножках, как всегда, висят пассажиры. Перегруженные вагоны тяжело скрежещут на повороте, а впереди на остановке дожидается еще человек тридцать. Нужно хорошо поработать локтями, плечами (тут уж никто не церемонится), чтобы пробиться в вагон.
Володька пробивает себе дорогу, как таран, а я за ним, для поддержки. Толчок, еще толчок. Кого-то оттолкнули вправо, кого-то влево, и мы поехали.
Сегодня нам особенно повезло, мы оказались возле самого окна в хвосте вагона, в стороне от острых локтей и случайных пинков. Мы стали друг против друга — глаза в глаза.
Кажется, только теперь пришло к Володьке настоящее утро — в глазах и любопытство, и свет, и еще что-то такое, что не сразу разгадаешь. Какая-то тайна.
— Тараканиха опять мне написала, — говорит он.
«Хвастаешься, — думаю я с завистью и огорчением. — Вовсе не тебе, а мне она написала, и это письмо, и то, которое ты получил одиннадцать дней назад, и то, которое было еще раньше».
Давно надо было раскрыть ей, что вовсе не Володьке она пишет, а мне, хотя никогда ни я ее не видел, ни она меня не видела. Володька познакомился с ней два месяца назад на праздничном вечере в Таврическом дворце, от его имени я и писал ей письма, потому что сам он ничего написать не умел.
Володька медленно вытащил из кармана уже замусоленный конверт. Трамвай пошатывало, но я устроился поудобнее около самого окна, выдернул из конверта два плотных листа бумаги, увидел знакомые буквы, и, уже больше не замечая ни толчков, ни шумного сопения друга около самого моего уха, ничего я больше не слышал и не видел.
«Здравствуйте, Вова!
Вы написали мне, что в детстве очень любили цветы. А я всегда смотрю на цветы, когда мне бывает плохо.
В моей комнате летом всегда бывают живые цветы: розы, тюльпаны, ромашки. Я не гадаю на ромашках, я не верю в гадание, это все обман. Маме нагадала цыганка, что наш папа обязательно вернется с войны, а он не вернулся. Я верю только в судьбу. Я знаю, что родилась под счастливой звездой, под Венерой, так мне сказала моя бабушка перед смертью. Она сказала: «Не верь гаданиям, а в звезду свою верь». Венера — самая яркая на небосводе, она мне тоже кажется большим цветком, когда я на нее смотрю долго-долго. Я все хочу ее нарисовать, да никак не получается. Но я научусь, я это знаю. Я очень хочу быть художницей, что бы со мной ни случилось.
Расскажите мне, что еще любите вы, кроме цветов. Наверное, какие-нибудь машины, да? Я не верю, что вы можете любить футбол, это ужасно. Мне кажется, что теперь я хорошо знаю вас по вашим письмам. Вы совсем не такой молчун, каким показались мне сначала. Я бы очень хотела встретиться с вами, тогда мы обо всем поговорили бы, правда же?
До скорой встречи,
Люба».
А ниже — неизменный во всех письмах рисунок карандашом: темная камера, на узкой железной кровати молодая красивая женщина. По ее оголенным плечам рассыпались длинные волосы. В камере вода, потоп. На кровать лезут крысы. Узница спиной прижимается к стене темницы. Ее тонкие длинные руки и растопыренные пальцы — само горе и отчаянье. И снова подпись: «Княжна Тараканова».
А еще ниже:
«Давайте встретимся около Дома пушнины, я живу напротив. Или даже лучше на Ново-девичьем кладбище, около памятника Некрасову. Там тихо, красиво. У меня в волосах будет белый бант. Я могла бы встретиться семнадцатого вечером, часов в восемь. В этот день я вернусь из Кохтла-Ярве. Надоело здесь ужасно. Хочу приехать так, чтобы об этом не знал никто. Поезд придет очень рано, а мама у меня беспокойная, не будет спать всю ночь. Уж доберусь как-нибудь сама. Говорят, в пять утра уже начинают ходить трамваи. Еще раз до свидания».