Я умирала.
Понимание этого факта почему-то не приносило ни тоски, ни отчаянья. Не мелькали перед глазами картины прошедшей жизни, не наворачивались на глаза слёзы о несбывшемся. Я даже боли не чувствовала, — примитивной физической боли, которая непременно должна была, если верить книгам, пульсировать во всём теле в такт затухающему сердцебиению. Наверное, у меня был сломан позвоночник, или что-то в голове повредилось таким заковыристым образом, что тело потеряло чувствительность. Но это даже радовало.
Меня терзала одна-единственная мрачная мысль: было смертельно обидно умирать вот так. Я молодая, красивая, сильная, гордая, умная и, конечно, скромная. Я должна красиво и трагически погибать на руках у возлюбленного, на худой конец — от поданного завистницей яда. Хотя бы, в красивом платье и при причёске. Или уж, за неимением других вариантов, где-нибудь на красивом фоне: на мраморных ступенях, в роскошной постели, окружённой безутешными друзьями и родственниками, или на живописной поляне среди скорбно склонивших головы полевых цветов.
А в итоге я в потрёпанной и пропылённой дорожной одежде лежала в луже собственной крови на каком-то унылом сером пустыре. Повернуть голову и осмотреться внимательней я не могла, но когда падала — видела лишь скалистое плато от горизонта до горизонта, местами разбавленное буро-зелёными проплешинами непонятного происхождения. Да и небо над головой вполне соответствовало картине общего тоскливого уныния, и не было в такой смерти совсем ничего красивого. Только грязь и одиночество.
В конце концов я прикрыла глаза, чтобы не видеть низкого клочковатого неба, и мысленно поторопила Стервятника. Умирать было невыносимо скучно, и хотелось побыстрее закончить с этой формальностью. Всё равно ведь шансов выжить у меня нет, даже если кто-то найдёт. С такими ранами не выживают. Так к чему продлевать агонию?
Вечно у меня всё происходит не через то место, через которое положено природой. Вот не могла я спокойно потерять сознание, и тихонько отойти в мир иной через обморок?! Нет же, приходится оставаться в сознании до последнего. Может быть, потому, что ничего не болит?
Но вместо клёкота призрачных падальщиков я услышала вполне внятные голоса. Мужские. Беспамятство подкралось уже слишком близко, и отличить один от другого я не могла. Впрочем, много ли мы знаем о подручных смерти? И почему бы им не иметь в дополнение к птичьему вполне человеческий облик, как и нам?
— Вот и охота тебе возиться?
— Здесь недалеко; жалко бросать, не по-людски. Я донесу, в ней весу-то как в баране!
Я мысленно обиделась на барана: мои собственные галлюцинации меня же и обзывают, докатилась! Но высказаться вслух не сумела; кажется, лёгкие мои превратились в мелко порубленную осколками рёбер труху, и я уже не дышала. Сил не хватило даже чтобы обратно открыть глаза. Ну, и Дракону под хвост их, пусть лопочут, что угодно. Главное, хоть какое-то развлечение перед смертью.
— Ладно, берём. В самом деле, жалко; вдруг альфа смилостивится, и спрядёт всё по-новой?
— Угу, и сам лапы отбросит от натуги.
— Да куда ты, на плечо закинь!
— А вдруг всё-таки смилостивится? Нет уж, не донесём — значит, не донесём. А пока на плечо нехорошо.
— Лучше бы он согласился; интересно, что это за птичка такая? Как думаешь, Плешь, с большой высоты упала?
— Тебе на такой не летать. А если интересуют точные цифры, не ниже голубиного неба. Сказал бы, что выше, но тогда бы совсем лепёшка была.
— Всё? Собрались? Тронулись! Лютый, Носик, прикрывайте Дылду; не хватало ещё нападение проворонить. Полосатый, ты достаточно отдохнул? Давай-ка разведку с воздуха.
— Не называй меня так!
— Тьфу! В воздух, быстро! Тот-кого-нельзя-называть, тоже мне…
На этом моменте меня всё-таки окутала темнота. А жалко; эти стервятники оказались забавными ребятами. Я не очень понимала, что именно они говорили, — кровь уже почти перестала поступать в мозг, у него началось кислородное голодание, — но их ворчливые жизнерадостные интонации, определённо, мне нравились.
В какой-то момент я вдруг обнаружила, что несмотря на темноту вокруг и странности восприятия вполне себя осознаю. Кажется, это просто был сон, хоть и довольно странный: я видела окружающий мир совсем чужими глазами. В чём разница, я бы никогда не смогла объяснить, просто чётко, как это бывает только во сне, осознала: сейчас я — это кто-то другой. И другой этот — мужчина. И я даже слышала его мысли.
Это было странное ощущение. Мысли возникали в моей собственной голове, но думала их не я. Не только во сне, я бы в принципе никогда не стала думать такие мысли! Мне они категорически не нравились и вызывали отвращение, потому что было в них только чёрное беспросветное уныние — то самое, которое я всю жизнь терпеть не могла.
Этому я-не-я было тоскливо, горько, скучно и противно. Весь мир вокруг него был пустым и серым. Даже мира как такового не было, только эта мрачная серость от горизонта до горизонта; как та, в которой я только что умирала, но у него она была внутри.
Угол зрения почему-то был очень ограниченным, и я всё никак не могла понять, где именно происходит действие сна. Перед глазами всё мутнело и расплывалось, а потом вдруг очень отчётливо проступили чужие руки. Точнее, не сами руки, — они виделись только неопределёнными неестественно белыми пятнами, — а револьвер в них. Старенький такой, потёртый; но, судя по длине ствола и калибру одинокой пули, заряженной в него моей-не-моей рукой, весьма мощный. Барабан прокрутился с громким отчётливым «трак-трак-трак», после чего я почувствовала на губах привкус металла, оружейной смазки и старого пороха.