Посмотри на степь. Взгляни на травы, на вечные, бескрайние, безжалостные; на тощий цвет и колос, на волны ковылей, на эти бездны трав, имён которых отродясь не знают люди городов. Все они спокон веков несут свой дикий колос, и никто не делает из них хлебов. Они не знают жатвы.
Если бы когда-нибудь нашёлся народ, способный собирать жатву степей и печь хлеба из ковылей, этот народ был бы воистину избран и благословен. Народу этому не было бы ни врагов, ни засух, ни голодов. И если бы какой-нибудь народ смог удовольствоваться травой степною вместо человеческой постели и небом вместо крыши над головой, ему было бы вдоволь места на земле, и не было бы тому народу нужды вести войну за хлеб, за земли и за жизнь саму, за всё, что называют местом под солнцем. Воистину под солнцем жил бы такой народ, и степь дала бы ему всё.
* * *
Их ветхий дом стоял так далеко от больших дорог и всяких городов, что отголосок тракта рядом с ним был только тонкой тропкой. С Юга эта тропа вела к обители пары изгнанников и уходила на Северо-Восток, теряясь и затухая в призрачной степи. Проезжих было очень мало, и те, что всё-таки держали путь по травяным равнинам в этом месте, ехали группами не меньше, чем по трое. Издалека заслышав стук подков, она хватала Кая за руку и тащила, прятала его с собою в травах. И травы поднимались, и укрывали их следы; ни разу проезжие не пробовали отыскать хозяев жалкого жилища. А может, никто в него и не вошёл все эти годы, кроме Кая и её, его любимой Эли; никто не захотел проверить, а не прячется ли за растрескавшейся дверью спящая в паре иссохших мёртвых тел чума.
* * *
Ночью она проснулась от шагов снаружи и взметнулась. Опять ушёл куда-то в ночь, опять, о горе ты моё… Она вскочила — чуть медленнее, чем сама хотела — и, схватив кофту, прыгнула за дверь. Её укрыла ночь. Три сливы у иссохшего забора во тьме казались чуть не лесом. Там, слева, и была тропа, а Кай обычно уходил направо, в степь, и возвращался с пучком нежных мятых колосьев в сжатых пальцах. Он их чуть-чуть приподымал, желая и страшась отдать их ей, и его левый глаз, слезящийся, подслеповатый, смотрел на Эли грустно, виновато. Она подходила, бережно разжимала эти пальцы, сейчас тупые, твёрдые и неуклюжей пальцев новорождённого, а когда-то отстроившие заново весь дом, сарай, полуисчезнувший уже забор и создавшие и его флейту, и её лютню… Пальцы, умевшие писать ноты; умевшие переносить из его сердца песни на бересту, пергамент. В его израненной душе всё ещё жило стремление сделать ей радость и помочь, и скрасить тяжесть дней…
…Он стоял посреди огорода, опираясь на пустое корыто, и Эли тихо застонала. Кай виновато смотрел вниз, где в грязной луже валялось постиранное ею вчера бельё. Она полдня оттирала серый от времени и грязи лён, и всё-таки оттёрла очень многое, но забыла вывесить его сушиться… Нет, не забыла. Она просто слишком устала, чтоб отцедить воду и отжать тяжёлое бельё, и оставила это на завтра, чтобы утром потереть бельё ещё немного и уж тогда довести дело до конца. Но Кай видел её усталость и решил помочь подруге. Он знал, как она устаёт. А того, что его когда-то яркое сознание уж восемь лет не может отличить пустое корыто от полного, он не понимал…
В лунном свете грядки мелкой картошки выглядели особенно жалкими. На них не проживёшь и ползимы. Тёплый ветер сумрачно пел, посвистывая сквозь бесчисленные щели хижины. А ночь была тиха. И шелестела.
* * *
Чужак пришёл к дому, когда солнце начало клониться книзу. С полудня он неспешно приближался с Северо-Востока. Сначала он был одинокой точкой, призраком пыли среди желто-зелёных трав. Почему-то Эли не захотелось спрятаться в степи вместе с Каем. Когда чужак был уже совсем рядом, она догадалась, что ей стало всё равно. Что бы ни сделал ей и Каю этот человек, хуже уже не будет. Ни ей, ни, что важнее, Каю. Он не мог отнять ничего, что не было отнято или растрачено раньше, не мог убить их больнее, чем убивало старое проклятье. Не мог убить медленнее. Их умирание и так уже продолжалось слишком долго.
Чужак был высок и строен, в простой, по нравам Севера, одежде для дорог. Он нёс на плече седло. Наверное, под ним пал конь, подумала она. Или коня украли… За плечом у него висел меч. За некоторое время до его прихода Эли, проходя мимо калитки, открыла её настежь. Не только согласно закону гостеприимства, но чтобы пришлец увидел, что живущим в этом доме нечего скрывать и нет причин бояться одиночки. Теперь она поняла, что эта жалкая уловка бесполезна. С первого взгляда на его лицо ей стало ясно, что он мог бы быть опасен и для нескольких здоровых, сильных мужчин. Она не посмела бросить второй взгляд, но всё же попыталась защититься:
— Муж в доме, если ты к нему.
Чужак улыбнулся.
* * *
Эли разожгла огонь в печи и поставила греться вчерашнюю похлёбку. Руки её чуть-чуть дрожали. Ей всё казалось хрупким. Чужак, теперь он гость, сидел за столом так тихо, что, не глядя, его можно было принять за призрак. Она стояла и смотрела в огонь. Даже отвернувшись, она всем телом чувствовала его присутствие, но не могла понять, было ли это его свойством или порождением бесконечного одиночества её последних лет. Не смотреть гостю в лицо было невежливо, но она не могла заставить себя обернуться. Она отказывала себе в возможности рассмотреть гостя поближе, отказывала из страха взглянуть ему в глаза и прочесть в них равнодушный приговор; и из страха перед всем тем, что он мог бы увидеть в её собственном взгляде. Когда-то, так давно, когда и она, и Кай пели для мира песни, они не так уж редко встречали таких людей, как этот странник, на дорогах. Бывали эти люди даже в городах, когда туда заходили охраняемые ими караваны или возглавляемые ими отряды наёмников. Эли с Каем пели и перед такими; весь мир те десять лет назад был сыт, спокоен и казался ярким и безопасным для пары талантливых бродячих менестрелей.