— Опять карты! — сказал политрук Чирков и поморщился. — Терпеть не могу карт!
— Как хотите, — проговорил капитан Гожев примирительно. — Бывает, без карт не обойдешься. Если, например, сидишь в такой яме.
— Каждый вечер играть в дурака! — продолжал Чирков раздраженно. — Поневоле дураком сделаешься.
Кто-то сидевший в темном углу и потому невидимый тихонько кашлянул:
— Кхе-кхе…
— Мы играем вовсе не каждый вечер, и греха в игре нет, — сказал Гожев рассудительно. — Это вы несерьезно. Но если в дурака надоело — не надо. Попросим Елену Андреевну погадать нам на картах.
— Уже всем все нагадано, — сказал Чирков.
Крохотная электрическая лампочка, прикрытая бумажным колпачком, освещала только середину стола. В этом светлом круге на столе двигались пальцы двух маленьких женских рук, торчавших из слишком длинных рукавов черной краснофлотской шинели; они без конца однообразным механическим движением тасовали карты. Политрука Чиркова раздражали, кажется, не столько карты, сколько эти руки.
— Вовсе не всем все нагадано, — возразил Гожев мягко. — Вот товарищ интендант третьего ранга. Он новый у нас человек. Ему еще не гадали.
И посмотрел на Криницкого.
Криницкий почувствовал, что все на него смотрят и ждут ответа, хочет ли он, чтобы ему погадали. А ему между тем было это до того безразлично, что он решительно ничего не мог сказать. Он был все еще ошеломлен стремительным перелетом через Финский залив, посадкой на темном незнакомом аэродроме, где вокруг загадочно гремело и выло, и внезапным своим появлением в этой странной избе, глубоко врытой в землю, среди незнакомых людей, которых он видел в первый раз.
Прошло еще не больше двадцати минут с тех пор, как пропагандист полка политрук Чирков встретил Криницкого на аэродроме и привел в эту землянку. Грохот рвущихся снарядов, сливаясь в почти непрерывный вой, доносился и сюда, но приглушенно. Да если бы Криницкий и не был только что с самолета, он все равно не мог бы заинтересоваться никаким гаданием, потому что та жестокая душевная боль, которая мучила его уже несколько дней и которую он должен был от всех скрывать, делала его безучастным ко всему, что он видел вокруг.
— Ну, что на картах можно нагадать товарищу интенданту? — продолжал Чирков настойчиво, но несколько сдерживая свое раздражение из уважения к гостю. — Опять «казенный дом», опять «дорога». Как будто это и без гадания не ясно. Раз человек на военной службе — значит, он живет в казенном доме, раз человек в командировке — значит, ему предстоит дорога…
— Действительно, Петр Иваныч прав, карты надоели, — сказала женщина мягко, и руки ее опустили колоду на стол; и Криницкий впервые услышал ее голос — спокойный, ровный, удивительно ясный. — Я нашему гостю и без карт погадаю.
— Кхе-кхе… — раздалось в темном углу.
— Как же так? — спросил Гожев. — По руке, что ли?
— Нет. — Сказала она. — По лицу.
Она слегка нагнулась вперед над столом, вглядываясь в лицо Криницкого, и свет озарил ее всю. Старая, потрепанная шинель была слишком велика для нее и неуклюже топорщилась; она тонула в своей шинели. Тонкое живое лицо ее, внезапно освещенное, находилось в резком противоречии и с этой шинелью, и с узенькими старшинскими полосками на рукавах, и со всей этой темной, сырой и мрачной землянкой.
Совсем молодое лицо. Без румянца. С той ровной бледностью, которая появляется у тех, кто редко бывает на воздухе. Слегка запавшие щеки, тонкий, прямой нос почти без переносицы, чистый лоб, крупный упрямый рот. И два серых глаза, серьезно и сочувственно смотрящих Криницкому в лицо.
— Простите, как ваше имя-отчество? — спросила она.
— Николай Николаевич, — ответил Криницкий. — Интендант третьего ранга Николай Николаевич Кривошеин.
— Но ведь вы — Криницкий.
— Как же, — сказал Гожев, — в нашей газете мы всегда читаем ваши заметки.
— Лет пятнадцать назад, когда я начал работать в газетах, мне казалось, что Криницкий гораздо красивее, чем Кривошеин. А потом привык.
— Ведь вы сами вызвались лететь к нам на аэродром, — сказала она. — Вас никто не посылал.
— Вызвался? — удивился Криницкий. — Пожалуй, верно, сам вызвался. Я пошел к редактору и попросил. Он поколебался и позволил… Как вы узнали?
— Просто так. Мне подумалось, — сказала она. — Для работников военной авиационной газеты у нас на аэродроме ничего интересного нет. Газете нужны летчики, а летчиков мы тут почти не видим. Прилетят, сядут, заправятся минут за десять, пока немцы не успели поджечь самолеты на земле, и улетят. Ничего тут, кроме обстрелов, нету…
— Да, немцы бьют по нас здорово, — сказал Гожев. — Пристрелялись за год. Ползком живем.
Криницкий все это знал. Аэродром лежал на том отрезанном от всего мира участке южного берега Финского залива, который мы и теперь, через год после того как немцы окружили Ленинград, продолжали удерживать в своих руках. Могучие орудия кронштадтских фортов не дали здесь немцам выйти на самое побережье. Участок этот был настолько невелик, что немецкая артиллерия простреливала его насквозь. И аэродром, расположенный всего в нескольких километрах от передовой, под немецким огнем, не мог служить базой для наших самолетов. На него иногда садились только наши истребители из полков, стоявших, на северном берегу Финского залива и в Кронштадте; они торопливо заправлялись горючим и летели дальше, сопровождая бомбардировщики, у которых запас горючего был гораздо больше. Представитель авиационной газеты вряд ли мог найти здесь что-нибудь ценное, разве кой-какой материал для мелких заметок. И уж во всяком случае не было здесь материала для тех больших, обстоятельных очерков о боевых действиях нашей авиации, которые Криницкий время от времени посылал в Москву, в центральные газеты, и успех которых еще неделю назад так волновал его.