О том, что Валька влюбился, мы знали уже на следующее утро. Такой уж он человек: при всей своей медлительности, при всей спящей своей медвежьей душе ничего, что затеплится в ней, не может сокрыться. Любое чувство начинает сочиться из Вальки, из темных башкирских его глаз раньше, чем он сам сумеет осознать этого чувства появление. Мы все знали эту черту за ним, ведь столь редко просыпались его глаза, столь редко на их темном, словно бы серой ртутью залитом дне вдруг вспыхивало какое-либо чувство, что уловить его не составляло труда, если только наблюдатель не был столь же медлителен, как сам Валька.
Он и правда еще сам ничего не понял: мотался, как пробудившийся не по сезону медведь, в бесконечном коридоре нашего одиннадцатого этажа, на губах его блуждала рассеянная улыбка, а в ушах чернели таблетки наушников. Старый русский рок, на котором он вырос, рвал душу привычной своей тоской. Валька слушал его и тепло, по-детски нежно улыбался. Что-то давнишнее, живое, забытое им со школьных лет, наглухо забитое в армии, потихоньку оживало внутри. Так бродил он по ночам целую неделю, словно в беспамятстве, пока кто-нибудь не выглядывал из двери, не обругивал его или не запускал тапком. Только тогда отправлялся Валька спать.
Так прошла неделя, прежде чем он решился познакомиться с Анной. Все это время, каждую ночь, ровно без пятнадцати полночь она выходила из одной и той же двери среднего вагона метро на станции «Пролетарская», решительной, быстрой походкой устремлялась к переходу на «Крестьянскую заставу» и скрывалась в его пыльной полумгле вместе с другими редкими в тот час пассажирами. Все это время Валька сидел на скамейке в конце платформы, устало опустив тяжелые после работы руки, и целых пять секунд смотрел ей вслед. Стояла осень, слякотная, но еще не промерзшая. На Анне был длинный черный кожаный плащ, обтягивающий ее сверху и разлетавшийся внизу при каждом быстром, уверенном шаге; он делал облик ее вытянутым, резко очерченным, словно вырезанным из черного блестящего камня. Светлые русые волосы были собраны тугим пучком на макушке и пронзены деревянной спицей — прическа, которая всегда удивляла Вальку своей простотой и загадочностью, потому что совершенно неясно было, как она держится. Через плечо у Анны висела черная сумка с привязанным ярко-красным бантом. Многочисленные собратья этого банта всплывали из глубокой, почти генетической памяти Вальки — он помнил их на лацканах в строю ноябрьской демонстрации, и именно этот бант приковал сразу Валькино внимание своей вызывающей архаичностью. Он — и тонкое, худое лицо Анны, с узкими, резкими скулами, сжатыми волевыми губами, со злыми, изломленными, тонкими бровями. В лице тоже, как в банте, было что-то такое забытое, но знакомое с детства, что заставляло Вальку вспомнить уроки литературы, чахоточных барышень Достоевского, манящий замятинский «Х». Хоть Валька видел его считаные секунды, это жесткое волевое лицо стояло потом перед глазами до следующей встречи, не давая ему покоя, заставляя мотаться по коридору, обивая стертый линолеум нашего одиннадцатого этажа.
Но, наверное, он так и не решился бы с ней познакомиться, если б однажды она не опоздала. Время близилось к полуночи, Валька пропустил уже третий поезд, а Анна все не появлялась, и он сидел как привязанный, смотрел потерянно, хотя сам все не мог понять, зачем же сидит здесь, почему не может уйти. Встречать ее в ночном метро стало для него потребностью, и тоска уже измучила Вальку, поэтому, когда она появилась и еще быстрей, чем обычно, почти бегом бросилась в переход, самым естественным его движением было тоже сорваться с места и пуститься за ней.
Ритмично цокая каблуками, Анна летела вниз по длинному эскалатору. Валька — следом. Она свернула к поезду из центра, Валька — тоже. Вагоны фыркнули и закрылись, как только он успел юркнуть туда. Поезд дернулся и поехал. Валька огляделся, выискивая знакомое худое лицо. Анна оказалась в соседнем вагоне, через два стекла от него.
Так и поехали. Она не читала, не слушала музыку, не оглядывалась по сторонам. Строгое, недоступное, жесткое выражение застыло у нее на лице. Валька уперся локтями в колени и не сводил с нее темных азиатских глаз.
На какой станции она вышла, он не заметил. Просто метнулся следом, лишь ее черный силуэт порхнул в дверь. Людей на платформе было мало, она, опять торопливо цокая, уже отсчитывала ступеньки на выход. Валька замер на какое-то время, прикованный этим полюбившимся ему зрелищем, но, когда она достигла турникетов, пустился следом, будто неведомая сила толкнула его в спину.
Они вынырнули на пустой, залитый призрачным желтым светом осенних фонарей проспект. Редко, с сухим шорохом проносились машины, людей у метро было мало. Грязные кучки отмерших листьев жались к тротуарам. Красный революционный бант мелькнул вверх по проспекту и свернул во двор.
Валька следовал позади, на уважительном расстоянии, мягко и совершенно беззвучно. Обычная его неуклюжесть обратилась уверенной, точной до жеста пластикой. Он не шаркал ногами, не сутулился, не задерживался и не нагонял. Он двигался след в след, не позволяя ей оторваться, но и не приближаясь. Где-то на периферии сознания трепыхалась слабая мысль о том, что девушка может испугаться его, что стоит подойти открыто, если хочешь познакомиться, предложить проводить… Но он шел и шел уже слишком долго, и знакомиться теперь было бы глупо, так, во всяком случае, ему казалось. Поэтому он просто плутал вслед за ней между гаражами, перебегая залитые фонарным светом дворы с детскими площадками, сворачивал за дома. Дорогу не запоминал.