Меня зовут Ал-Аштара. Это потому, что я родилась на рассвете: ал-аштара — красный цветок. Еще по-разному люди зовут, кто быстрой, кто меткой, только я не слушаю: отец говорил, от лести человек изнутри гниет, как дерево от воды разбухает. Пусть, как хотят, называют. Имя же свое я никому не скажу. Его старая Камка[1] на кости вырезала и зарыла под кедром, одной ей известным.
Это так было: каждую осень выходила из леса Камка и уводила на посвящение девочек, у кого в тот год пришли крови. Матери их на коновязь вязали красную тряпку, чтобы она знала, к кому идти. Ведь девочка такая до посвящения — уже не ребенок, но еще не человек, опасное самое время. И все ждали осени, ждали Камки, торопя время, как сноровистого конька.
Тот день я помню, будто вчера был: вдруг поплыл из-под холма, со стана, гул, словно бы поминальный плач. Я в доме была, выскочила за дверь: вереницей шли девочки, а за ними плелись мамки-тетки, рыдали в три ручья. Последней же Камка шла, дряхлая старуха, каких и земля уже не держит. Еле-еле ковыляла. Шуба на ней дрянная, сама вся черная, космы спутанных волос и грязный мех старой шапки прикрывали лицо — говорили, его никто никогда не видел.
Сердце забилось во мне: вот оно, началось, пришло мое время! Бросилась в дом одеваться. Мамушка все поняла, руками всплеснула, засуетилась, за что браться, что делать, не знала. Она была из местных, из темного народа. Ее отец в дом взял, когда родная моя мать в Бело-Синюю высь нырнула, ни капельки молока мне не дав, а у этой женщины дитя только в дупле схоронили. Выходило, что некому было по мне реветь. Но я отчего-то твердо знала, что мать моя и не стала бы: воином из кузнецкого стана была она. И, вспомнив об этом, я сразу успокоилась. Оглядела дом и решила: ничего мне с собой не надо. Привязала к поясу нож, мамушке кивнула, чтобы сидела тихо, да и пошла.
И половины пути к отцовскому дому не успели еще пройти люди. Унимая сердце, я вглядывалась в приближающиеся знакомые и незнакомые лица. Мамки ревели, девочки хныкали, малые дети бегали и визжали, радуясь непонятно чему. В ту осень семь девочек из нашей долины взяла Камка, четырнадцать из разных урочищ — и еще Очи. Невысокая, хрупкая, в старой овчине, в перевязанных на щиколотке крепких охотничьих сапожках, растрепанная, чумазая, она походила на духа, а не на человека. Ее в людях не знали, смотрели с испугом, а я была рада: она одна была мне подругой с самого детства. Я и не мечтала, чтобы вместе нам посвящение проходить: она младше меня на две зимы, но в лесу росла, земля рано в ней свои соки открыла. Вот и вела ее с собой Камка.
Тут разглядела меня Камка у порога и остановилась, тяжело дыша.
— Те, нечего по горам лазать. Поворачивай, — сказала хрипло и пошла вниз. Все развернулись за нею. В этот момент мамушка выглянула из-за двери, стала мне в руки сверток с хлебом совать, но я отмахнулась и поспешила за всеми, боясь даже обернуться на отцовский дом.
У леса мамки стали отставать. Потом и малые дети, бросив сестер, убежали домой. Вот уже покосные поляны кончились. Тропа в тайгу взяла. А Камка все шагала, и даже быстрее как будто и ловчее, и сиплой одышки не долетало от нее, и никому не удавалось ее догнать.
Но вдруг остановилась и обернулась к нам.
— Не ходок я ногами, — сказала громко, и голос ее как будто окреп. — А с такими рохлями до зари топать. Отсюда вперед пущусь. А вы следом будьте. Отстанете — не стану ни звать, ни искать. В тайге сгинете!
И вдруг заверещала, закрутилась на месте, поднялся ветер, пыль, листья. Мы рты разинули. Закрутился ураган, что, где — не разберешь, только вижу я: нет уже Камки. Тут Очи звонко крикнула: «Вон она!» — и зайцем бросилась в лес. Я — за ней.
Как мы побежали — будто жизнь спасали свою. Ничего не разбирая, не видя ни земли, ни деревьев, ни камней. Не отстать, не потеряться боялась я — боялась на посвящение не попасть и остаться еще на год ребенком.
Только вдруг все стихло: выскочили мы на берег озера. Ветер и тьма остались позади, а под кедрами, перед костром сидела Камка и с ложки пробовала похлебку. Переводя дух, мы с Очи уставились на нее. Она же не сказала ни слова и приказала молчать, только кивнула, чтобы садились. Потом стали выходить девочки из тайги и падать рядом, будто ноги их уже не держали. Одна, самая толстая, достала из рукава кусок лепешки и принялась есть, жадно впиваясь зубами. Мне неприятно было смотреть на нее, я отвернулась.
Наконец, приготовила Камка похлебку, разлила по свежим, только вырезанным деревянным чашам и раздала нам. Ели тихо, только слышно было, как ветер гнет кроны да как ложки выстукивают дно.