Его звали Тай.
Никто не знал, откуда он взялся у нас во дворе. Просто однажды появился у подъезда — рыжий лохматый беспризорный пес с висячими ушами и темно-карими глазами.
Когда он хотел есть, то начинал лаять, будто выговаривая слова, и проделывал нехитрые собачьи трюки: подавал лапу, садился, кувыркался. Так он зарабатывал свой хлеб. С рук Тай никогда не ел и не вырывал угощение, как некоторые бездомные, — он брал еду осторожно, бережно.
Однажды я услышала, как соседка тетя Шура сказала своему маленькому внуку:
— Поучись-ка у Тая — он знает цену хлебу…
В благодарность за обед Тай дружелюбно помахивал хвостом или, широко расставив мохнатые лапы, тихонько хватался за край одежды и тянул к себе, а притянув, утыкался мокрым носом в колени. В подъезд Тай заходил только после третьего приглашения и при этом склонял голову набок, будто спрашивая: «Вы действительно не против, если я зайду погреться? Я правда вам не помешаю?»
Тай был самой чудесной собакой на свете! И он хотел быть свободным. Несколько раз его брали в дом — он сбегал. Его мыли, причесывали, кормили, но уже через два дня он снова возвращался к нашему подъезду.
Мне тогда казалось, что, может быть, он согласился бы жить у меня, но у мамы была аллергия на животных, и я не могла взять Тая к себе.
Мы с Таем дружили, потому что любили смотреть на закат.
Мне было тогда тринадцать лет, и я жила в многоэтажке в центре города, в клетке многоквартирного муравейника. В нашем доме только и было хорошего, что крыша. Взяв старый папин фонарик, мы с Таем поднимались на четырнадцатый этаж пешком (лифты Тай не любил) и останавливались перед лестницей на крышу. Не знаю, кто и когда научил Тая взбираться по таким лестницам, но делал он это очень ловко.
Крыша. Рыжая от близкого заката. И все вокруг (и вверху, и внизу) рыжее: город, другие дома-муравейники с сотнями глаз-окон и перьями антенн, облака и мы с Таем, присевшие у самого края крыши. Вернее, я присевшая, а Тай обычно растягивался рядом, положив голову на лапы. Закат приходил медленно. Сгущались краски, стихали голоса земли, и становились громче разговоры ветра и неба. Опускался занавес дня, переливая из крынки в крынку все оттенки солнца: от багряного, красного, лилового до нежно-розового и золотого.
Тай смотрел не отрываясь. Однажды я взяла с собой на крышу бутерброды и предложила их Таю. Он посмотрел на меня так, будто я включила дождь и закатный день испорчен. А говорят, собаки цветов не различают…
Потом приходили сумерки. Все темнее становилась земля, а луна, бледная в закатные часы, — все ярче. Зажигались окна, похожие теперь на блестящие дыры, начиналась вечерняя песня мам:
— Вася! Домой!
— Аня, Аня, пора спать, сколько можно звать!
— Генка-паразит, марш домой, пока не прибила!
И звуки гитары, и смех, и карты на скамейке…
Я гладила лобастую Таеву голову. Иногда, сидя на крыше, мы с Таем мечтали, как будем жить, когда все совсем будет хорошо. Я говорила, а Тай слушал и, наверное, был не против, чтобы именно так все и было.
Тем летом папа повез меня к морю. Там было здорово, что и говорить. Можно было целыми днями валяться на пляже и ни о чем не думать, можно было дурачиться с папой, гулять с ним по берегу, говорить обо всем и знать, что он никуда не торопится.
А какие там были закаты! Таких с нашей крыши никогда и не увидишь! И я все думала: приеду — расскажу Таю, как над морем заходит солнце. И мы с ним помечтаем, что когда-нибудь папа снова поедет со мной на море и разрешит взять с собой Тая…
Но когда я вернулась домой, то не встретила Тая во дворе. Соседки рассказали мне, что его поймали какие-то мальчишки, связали лапы, пасть, тыкали ему в глаза горящим факелом и шерсть подпалили. Кто-то увидел и разогнал их, но Тай ослеп и больше во дворе не появлялся. Не видели его и в соседних дворах и кварталах.
Я больше не ходила на крышу. Остаток лета прошел, как бесконечный дождливый день. Но однажды я решила все-таки подняться туда. Что-то совсем тоскливо мне было в этот вечер… Правда, закат давно погас, были густые сумерки, почти ночь. Я взяла фонарь и куртку, вышла из квартиры. И в колени мне тут же уткнулся сухой горячий нос. Тай…
Поднимались мы теперь медленно, и Тай виновато мотал хвостом, извиняясь, что не может быстрее. И по чердачной лестнице он теперь не мог подняться. Пришлось его затаскивать. Луна была уже высоко, светила ярко. А кругом — сплошная ночь.
На глазах у Тая — мутная беловатая пленка, и даже не подумаешь ничего, пока не увидишь, как он сослепу неуверенно ходит. Таю хотелось заката. Я положила руку на его лобастую голову, плакала, сцепив зубы. И почти спокойный голосом рассказывала, какой красивый над морем закат. Почти такой же, как сейчас над домами. Только чуть-чуть поярче.