Поэма
I
Вокруг имения и дальше на версты, на десятки верст кругом стояла эта странная, может быть даже и страшная, мягкая во всех своих изгибах, иссиня-темно-зеленая, густо пахнущая смолою, терпкая, хвойная тишина. На севере было ветреное море и холодные озера, на юге — бесконечные, всюду заселенные поля, а здесь тихо перепархивали по опушкам стаи куропаток, краснобровые тетерева мостились на голых сучьях, легко прыгали, нюхая воздух крысиными мордочками, белки, и кое-где въелись в темно-зеленое, как ржавые пятна, имения, мызы, лесопильни. Но стук топоров, шипение и фуканье лесопилок и негромкие, неторопливые звуки усадебной жизни как-то неглубоко вонзались в вязкую тишину леса и застревали в ней.
Лесные стены останавливали морские ветры, стягивали их с опушек в гущину прямых и ровных елея, разрезали их здесь на бессильные, тонкие пряди и хоронили внизу, в пластах опавшей хвои и шишек. Поля иногда пробирались с юга на лесные поляны, но часто промерзали на болотистой почве, едва-едва колосились и к осени травились лошадьми и скотом.
Но вот что соблазнило Антона Антоныча купить старое баронское имение Анненгоф: крепкие, на веки вечные сработанные хозяйственные постройки из серого гранита, крытые прочной черепицей.
Мы только думаем, что есть в нас что-то сложное, сложное до того, что неизвестно, как и на что решиться, — но это ложь. Подо всем наносным сложным лежит в нас что-то простое, чужое нам, и оно нас уверенно ведет. Оно пасет нас, и, куда бы ни разбрелись наши желания, пользуясь его сном, настанет такой момент, когда оно проснется, оглядит, как далеко расползлись они, привычно соберет их в кучу и поведет, куда знает.
Может быть, только строгий порядок всех этих сараев, конюшен, коровников, птичников и овинов покорил Антона Антоныча, а может быть, и того проще, — только красивая мозаика скрепленных цементом камней. И, должно быть, тот день, когда решил он купить Анненгоф, был голубонебый, мягкий день; от смолистых елей пахло непобедимым здоровьем, и добродушно прыгали белки по деревьям около крыльца.
Вот каков был Антон Антоныч: в поясе тонок, высок, сероглаз, чернобород с проседью, краснощек, моложав, красив; ходил широко и прямо; от роду имел пятьдесят семь лет. Как у всех, внезапно решающих любое дело людей, у него были порывистые движения, лихая откачка головы и громкий голос. Носил он тужурку из верблюжьей шерсти, высокие сапоги, зеленую тирольскую шляпу.
Когда купчая была уже совершена и запита и когда он сел в поезд и поехал в Малороссию в свое имение Тростянку, которое нужно было продать, чтобы внести деньги за Анненгоф, он, вообще удачливый в жизни, в первый раз почувствовал неловкость. Имение было куплено очень дешево; доходность его была проверена и ясна, земли было много, и дело было большое, какого и хотел Антон Антоныч, и все-таки была какая-то неловкость, точно провели, как мальчика, и, главное, — что поправить этого уже нельзя. На ближайшей станции, где был буфет, он выпил подряд три рюмки водки, долго думал, чем закусить, и закусил черствым хлебом. С другой большой станции, где поезд стоял около часу, он послал телеграмму жене, Елене Ивановне, о том, что купил Анненгоф. На другой день в его купе второго класса подсел внимательный слушатель, сытый, лысый, с близорукими глазами и сиплой одышкой. Ему Антон Антоныч рассказал подробно всю свою жизнь, начиная с малых лет и кончая этой покупкой.
Антон Антоныч был поляк, католик. Вот как говорил он сытому с одышкой:
— …Горбом, как сказать, — го-орбом собственным нажил!.. Эн'эргией состояние, как сказать… Все! До единственной копейки все, вот з кулака!.. Верите ли, голубчик, — ну, та уж у вас и основания нет, как сказать, ни малейшего, чтобы мне не верить, — мальчишкой из Кракова через границу пешком прийшел: аттестат с училища садоводства, как сказать, сумка вот так сбоку, — крейцера лишнего на подводу не было, на еврейскую балагулу, как сказать!.. К пану одному объездчиком поступил, так я в роботу вцепился, как… как… как зверь!.. как клоп впился, как… как черт за грешную душу, верите ли! Спал на лошади — клянуся вам честью!.. Но-о только, скажу я вам, добрейший, — быть самому хозяином или служить идти к какому-нибудь псу, извините за выраж'ение, — это две огромаднеишие разницы, — это… это… эт-то Фед'от, да не тот!.. Самолюбие у меня, верите ли, чертовское было, и уж какое я дело изделаю — кончено! Аминь! Свято!.. Что? Нету? Програл?.. А я ззакушу зубы да ва-банк!.. Нету? Опьять програл?.. А йя ввабанк!.. В турецкую кампанию маркитантом пошел, — сено в кавалерию поставлял, — семнадцать тысяч заработал, как сказать, в Бессарабской губэрнии пьять тысяч десятин земли в аренду взял… мальчишка, клянуся вам богом: двадцать четыре года было… А-ах, обчистили же меня, во-от общипали, как сказать, — как… как… как гуся орьел! До единственного перышка все — голенький в один год, верите ли!.. А йя в садоводы к одному помещику в Могилевской губэрнии… Пьять десятин саду было, а йя ему сто десятин в два года разбил-засадил, клянуся вам честью, — как зверь рылся когтями, как сказать… Слышать он не хотел, — ногами-руками: «Сто десятин! Ай, боже ж, ратуйте: з ума сойшел, как сказать»… А я говорю: «Эй, не упускайте случая, плакать будете потом, да поздно!..» Хлюпал-хлюпал он носом (хороший был человек, дай бог ему, да дай ему бог царство немецкое, место полковницкое!)… Ну, ррой, говорит, коп-пай, говорит, сажжай, говорит… хе-хе-хе… Так уж я в него вцепился, как… как арепей в кожух!.. Верите ли, какой сад вышел, я в-вам скажу!.. Это аж-аж-аж-а-аж!.. Сто десятин, — вы подумайте! Антоновка, апорт, ранет — богатейшие в мире! Богатейшие в мире! Дно золотое человеку дал!.. На всю губэрнию единственный сад такой, — честью клянусь… А тут есть слух, — лен за границу требуют, и тут перекупщики уж порхают, нюхают везде, снуют туда-сюда, — эге-ге, думаю… А у меня уж опьять перья, как сказать, отросши… Вва-банк!.. Перекупщики дают четыре, четыре двадцать, а йя — пьять карбованцев за пуд! Они — смех, а я рыщу, а я рыщу. По всей губэрнии, верите ли — вот бог святой, — лен скупил!.. Доверенность од пана, как сказать, потому — где ж? — суммы огромнейшие, — я только задатки даю, только задатки: бери — вези, та бери — вези… Та верьте ж богу, верьте ж богу! — поезд, шестьдесят вагонов льну моего стоит на станции, — вот-вот-вот отправлю, а куда отправлю, а как отправлю?!. Смех, верите ли, и смех и грех, а ни-и одной-единственной копейки, а нничего, ни боже мой!.. Только часы были, как сказать, заграничны, золотые, — и все… Что дальше и как дальше?.. Полчаса. Пол-часа, — и-идет поезд… По плацформе хожу, закусил зубы, аж, глядь, — перекупщики кругом — зир-зир-зир очами… Аж, глядь, — подходят: «Пане — живой вам убыток… А продайте нам по четыре двадцать пьять…» — «Геть, чертово быдло!» Хожу. Аж они знов: «А возьмить вашу цену, та езжайте себе до дому, хай вас бог милует…» — «Геть!» Хо-хо-чуть! «Та шо он? Та з ума сойшол?..» — «Десять минут, говорю, осталось. Эй, слышите, — по шесть рублей за пуд!..» Как загалдят, как зашумят… Тю-ю, черти! Как гаркну я: «Пьять минут еще, как сказать — пущу поезд, — эй-эй! Ой, дорогие ваши собачьи думы будут: шо ни минута, — двадцать копеек!..» Стою з часами… «Четыре минуты… — шесть рублей двадцать копеек!..» Гал-гал-гал-гал!.. А я стою. «Три минуты… — шесть рублей сорок копеек!..» Го-го-го-го!.. «Две минуты… — шесть рублей шестьдесят!..» Ку-да! И «копеек» не дали сказать! Как кинутся к вогонам, как волки, та ко мне, та бодай тебе добра не было! Вот напугал их, вот в чахотку вогнал!.. И проклинали, и по шесть сорок я получил чистыми из полы в полу, по весу, как сказать, сколько было тысяч пудов… И смеху над ними было, смеху по всей губэрнии, верите ли, — честью клянусь!.. А йя з деньгами та сахарный зовод в оренду взял, — на три года… На три года, добрейший мой, — вва-банк!..