В те времена, когда я был мальчишкой, и у меня не было иного занятия кроме игр, двумя дворами ниже нашего дома жил старик.
Я даже не помню его имени. Да, кажется, при мне его и не произносили — звали исключительно по фамилии.
По необъяснимым, непонятным ни для кого причинам меня он любил. Своих же двоих внуков он, мягко говоря, не праздновал. А те его просто боялись.
И часто, чтоб развлечь меня, дед рассказывал истории. Рассказы его были страшными — иных он просто не знал.
Он рассказывал о том, что видел, говорил то, о чем остальные предпочитали и не думать. Был честен честностью человека, которого нельзя запугать. Ибо ад не мог быть страшней того, сквозь что он прошел.
Он мне рассказывал про метель над Салехардом, про то, как над зарытыми недостреленными шевелилась земля, о морозе в безымянном поселке, в котором он отморозил все пальцы на ногах…
Умер он давно — мне тогда было лет десять. Память, капризная дама, растеряла почти все его рассказы, оставив лишь самые жуткие куски. И я часто жалею, что мы с ним разминулись во времени. Что я его выслушал, но не запомнил, не записал.
И может быть, если бы я вспомнил его рассказы, среди них был бы и такой…
Эх, туфли мои туфли… — думал Серега Колесник, глядя на носки своей обуви, — туфли, купленные по случаю на толкучке в Воронеже. Как я разнашивал вас, как размачивал соленой водой где-то под Таганрогом. Помните ли вы, как шлепал веселый весенний дождь по брусчатке Владимирского спуска, и ручьи текли вслед за нами, ниже — к Почтовой площади, к речному вокзалу.
Помните ли вы, как выносили меня из-под облавы в Одессе?
В Харькове я поставил на вас набойки, но одну потерял двумя неделями позже в Москве, и однорукий сапожник в Столешниковом переулке починил вас.
Я обувал вас и шел на дело в стольких городах, что сейчас даже не могу припомнить их названий.
Сперва я носил эти туфли, потому что в них было удобно. После — обувал на фарт.
И мне действительно везло — меня ловили, но я бежал, в меня стреляли, но не попадали.
Вот уже стерлась подошва. Ниточка сгнила, отошел верх, и туфли незаметно, тихо просят каши, и лужи надо обходить, чтоб не замочить ноги.
Сносил я их, стало быть. Надо будет искать им замену, — если жив останусь.
Ну а сейчас — помогите мне, выносите меня отсюда, выносите…
Но нет — он остался на месте.
Колесник понюхал рукав рубашки.
Обычно чистоплотный, насколько это возможно, сейчас Колесник был противен сам себе. Рубашка, которую месяц назад стирали в ленинградском «Метрополе», сейчас пропиталась потом, дешевым табаком, что курили прочие заключенные в следственном изоляторе…
Когда это было? Две недели назад? А, кажется, вечность прошла, жизнь промелькнула.
* * *
Попался он тогда по-глупому. Хотя как можно было бы попасться умно? Любая ошибка — это глупость, ошибка профессионала, матерого вора — глупость, возведенная в степень.
Ловили какого-то карманника — паренька лет шестнадцати, гнались всем миром.
Колесник увидел погоню, а карманника — нет. Поэтому решил — гонятся за ним. Рванул…. Говорил же себе — нервы ни к черту, собирался выправить себе документы знатного животновода, подлечиться в Кисловодске, заодно пощипать разомлевшую на солнце публику.
Не вышло…
Было бы смешно, если б не было печально: желторотый щипач ушел, а он, знаменитый Серега «Колесо» Колесник, был загнан в угол, отловлен.
Милицейское начальство долго не верило в свою удачу. Но чего уж — портреты Колесника имелись в каждом отделении. Да и сам Серега не скрывал, что он — действительно он.
— Ну что, Колесо, попался? — язвил на допросе капитан милиции. — Катался по свету и докатился? Теперь впаяем тебе от сих до сих, пропишем ижицу… Запрем в Сибирь. Ну, что скажешь, Серега?..
Серега только кивал — сказать было нечего: да, действительно, попался, действительно, впаяют, пропишут. Попытаются во всяком случае.
Он писал чистосердечные признания, изводил кучу бумаги, пальцы с непривычки ломило, от чернил они стали совершенно синие как у школяра.
Опера читали и удивлялись:
— Ну надо же… И это ты сделал, и это… А там ты как ушел?
— В бабушку переоделся, — пояснял Серега, — сгорбился, мукой притрусил и все дела…
— Ну, ты даешь! А Кирова, случайно, не ты грохнул?
Дежурную шутку присутствующие в кабинете встречали громким хохотом. Колесник печально улыбался и качал головой:
— Нет, на мокрое не подписываюсь…
Но хотя Колесник и писал чистосердечные признания, ни на секунду не задумывался о последствиях, не верил, что отправится на стройки социализма, в Сибирь, где народ не сколько работает, сколько мрет.
Он верил в чудо, верил — что-то случится. Колесник часто сталкивался с чудесами, ходил с ними рядом, сам творил их, и порой был убежден, что он сам — чудо.
И, действительно, — произошло.
Где-то далеко началась война. Времена были неспокойными — страна то и дело с кем-то воевала. Казалось — ничего особенного, война отшумит где-то далеко, заключенные останутся в своих камерах.
Но нет — каток истории сорвался и несся сюда, сметая все на своем пути.
Дело началось с самого опасного контингента, социально чуждого. Политических, врагов народа или спешно расстреляли в подвале, или отправили этапом на восток.