Они стояли все втроем под отцовской плащ-палаткой, а дождь, будто живой, плясал возле них, шлепал свои тяжкие капли на желтый булыжник, пузырился в лужах.
Вокруг, громыхая пудовыми сапогами, пробегали солдаты, быстро проходили женщины – все почему-то в сером, – изредка раздавались команды. Перрон жил суетой и спешкой, как и всегда все перроны, но сейчас было в нем еще что-то особое. Что-то тревожное висело над всем этим – небольшим серым зданием станции, над булыжной площадью возле путей, над вагонами, узкими дачными вагонами, приспособленными уже под воинский эшелон и покрытыми для маскировки зелеными и серыми пятнами, – и тревога эта рождала сосредоточенность и тишину, в которой не слышалось привычного шума отъезжающих людей, а лишь топот сапог и редкие команды.
А дождь, теплый летний дождь все плескался, ходил по крышам вагонов, по площади, по плащ-палатке, под которой стояли они все втроем, по лужам и пузырился в них. Отец кивнул на лужу, в которой плавали пузыри, и сказал почему-то:
– К осени.
Словно нечего ему было больше сказать.
Сначала Алеше показалось, что это поют какую-то странную песню. Ее затянули где-то у паровоза, в голове эшелона, и подхватывали у каждого вагона, но когда она приблизилась, Алеша понял, что это никакая не песня.
– По ваго-о-она-а-а-ам! – кричали командиры.
– По ваго-о-она-а-а-ам!
Алеша вздрогнул, капля упала ему за ворот: отец убрал плащ-палатку, поправил пилотку.
К ним подбежал пожилой солдат с обветренным, морщинистым лицом, в длиннополой шинели, с гремящим у пояса котелком.
– Товарищ капитан! – сказал он волнуясь. – Дано отправление!
Отец, не оборачиваясь, кивнул и сказал Алеше:
– Ну, сын!
И поднял его, хотя Алеша был большой и тяжелый.
Их лица сровнялись, они глядели друг другу в глаза – Алеша-большой и Алеша-маленький: оба синеглазые, оба русые, у обоих веснушки на носу. Мама, да и не только она одна, все в их доме говорили, что они удивительно похожи друг на друга, просто даже поразительно: отец и сын, а словно два близнеца, только один взрослый, а другой мальчишка…
Алеша смотрел и смотрел в глаза отцу, на лицо его, запоминая до самых малых подробностей. Отец улыбался, хотя надо было бы, наверное, хмуриться, улыбался во весь рот.
Потом отец приподнял Алешу, прижал его к себе и крепко поцеловал.
Потом он посмотрел на мать и обнял ее. Они стояли, обнявшись, долго-долго, никого не замечая вокруг, будто они одни на всем свете.
Солдат, потоптавшись за спиной у отца, побежал к вагону.
Паровоз гукнул, и по всему составу прокатился глухой удар, вагоны, дернувшись, двинулись, а отец все стоял, обняв мать.
Солдат, прыгнувший на подножку, тревожно глядел на отца. Отец, будто поняв его тревогу, вдруг отодвинулся от мамы, посмотрел ей в глаза, ничего не сказав, потом повернулся и побежал за поездом. Солдат в длинной шинели протянул ему руку, и отец вскочил на подножку. Он сразу же обернулся к Ним, к Алеше и матери, и не крикнул, не махнул рукой, только глядел на них.
И вдруг вышло солнце. А дождь все не переставал. С неба тянулись белые нити. Над серыми облаками, над вагонами уходящего поезда, над дальним лесом у горизонта встала крутая радуга.
К ней уезжал отец, стоя на подножке, глядя на них, будто стараясь навсегда запомнить.
Когда поезд скрылся, мама заплакала.
Крепилась-крепилась и заплакала.
Все смотрели на них, и Алеше вдруг стало неловко за маму: что же теперь плакать, ведь все едут на фронт. Все надели военную форму и едут, а отцу – что же, дома сидеть?
Алеша гордился отцом. Во всем их большом доме только у него был такой отец – военный, красный командир.
Когда вечером он приезжал со службы на «эмке» и шел по двору – стройный, подтянутый, в блестящих сапогах – все, кто бы ни был во дворе, всегда бросали свои дела и смотрели на отца, на то, как он шел, и все всегда улыбались, потому что шел он замечательно, по-военному.
Даже доминошники, какие-то расхлябанные дядьки в майках и в расстегнутых рубахах, – те, что каждый вечер колотили по дощатому столу и ничего не замечали вокруг, и те, когда приезжал отец, оборачивались на него, и кто-нибудь из них говорил довольно:
– Строевик!
Словно завидовал тому, какой отец подтянутый и четкий.
Алеша иногда думал, что весь их дом, когда люди видят отца, становится будто спокойнее оттого, что здесь живет красный командир.
Когда началась война, в то воскресенье, за отцом пришла машина, и он исчез и не появлялся три дня, а потом, когда вернулся, измученный, усталый, к ним в квартиру сразу набилось полно людей – соседи со всего двора, были среди них и доминошники, теперь застегнутые на все пуговицы. Они настойчиво расспрашивали отца что и как. Некоторые показывали повестки.
Отец один был спокоен среди этих людей, весело, как до войны, улыбался и говорил:
– Все будет, как надо, как надо… Думаю, разобьем их быстро.
И люди уходили, немного успокоенные.
А потом Алеша видел соседей – и доминошников, и других – в солдатских шинелях, с мешками, они уходили каждый день со двора, окруженные женщинами и детьми.
Так что ж, его отец, кадровый военный, да еще командир, хуже их, что ли? Пришла и его очередь. Как же без таких, как отец, доминошники воевать будут?