ПЕЙЗАЖ, КОТОРЫЙ ПЕРЕЖИЛ СМЕРТЬ
>Перевод К. Старосельской
Йонашу Ш.[1]
Я знаю те края, так что легко могу себе представить эту местность, контуры холмов и оврагов, цепочку зарослей, скрепляющую все воедино, и это безжалостное, обжигающее солнечным жаром небо, где движутся только облака, которые даже взглядом не остановить.
Преддверием смерти был лагерь — временные постройки, на скорую руку обнесенные колючей проволокой, своего рода приемная, где пациенты, допустим направленные на медицинское освидетельствование призывники, раздеваются для массового осмотра.
Можно, конечно, но вряд ли стоит описывать людей: женщин, мужчин и детей, их бессмысленные непроизвольные попытки что-то сделать на пороге смерти, ненависть и зависть, не дождавшиеся ничьего презрения, самообладание и героизм, бескорыстнее которых и придумать нельзя, ибо им предстояло через минуту умереть вместе с теми, кто их проявил, и с теми, кто это заметил.
Июнь был на редкость жарким. На земле, высохшей и твердой, как гумно, утоптанной вперемешку с кровью и калом, словно в загоне для скота ждали своей очереди шесть тысяч человек, еще живых, еще подвижных, еще сохраняющих неутомимость и быстроту взгляда, запечатлевающего увиденное — что за абсурд! — в последний раз. Им так безумно хотелось пить, что перед лицом неотвратимой смерти, которая их поджидала, глоток воды мнился спасением. Но воды нельзя было бы добыть ни за какие деньги. В такие минуты даже инстинкты подводят; смерть вдруг начинала казаться единственным желанным выходом, единственным состоянием, в котором жажды уже не будет или, быть может, найдется какой-то неисчерпаемый источник холодной воды, океан, к которому можно без опаски припасть губами…
А пейзаж… когда колонны, по двести раздетых донага людей в каждой, ползли по крутой дороге в ту сторону, откуда ветер приносил глухое потрескиванье выстрелов, как будто там шла круговая охота на зайцев, пейзаж оставался невозмутимо бесстрастным.
Он старался пронзить пейзаж взглядом, чтобы обнаружить за ним последнюю истину, однако там не было ничего, кроме продолжения этого же пейзажа, опоясывающего весь земной шар под покоящимся на сваях воздуха небом. Ничего там не было — кроме свободного пространства, где свободный человек волен поставить ногу на любую тропку, коснуться рукой любой веточки и взглядом забрать приглянувшееся дерево в свое полное распоряжение.
Так он прощался с жизнью. В иссохшем теле не нашлось ни слезинки, чтобы увлажнить глаза, воспалившиеся от пыли, в туче которой они брели по выжженной зноем дороге.
Последний привал им устроили перед главным разлогом, от которого отходили короткие ответвления, вымытые в желтой глинистой почве давно уже высохшими ручьями. Отделяя по десять человек, приказывали бежать туда, где вспыхивала невидимая короткая пальба, завершавшаяся несколькими разрозненными выстрелами.
Страх, который он ощущал по мере приближения своей очереди, был не сильнее страха перед уколом, когда, во времена армейской службы, новобранцам делали противотифозную прививку. Возможно, чем ужаснее жизнь, тем легче примириться со смертью. Хотя он мог бы привести кучу престранных примеров поведения тех, кто его окружал, в доказательство того, сколь разнообразна человеческая натура. Многие, пребывая во власти свойственной людям неискоренимой иллюзии, полагали, что все происходящее — дурацкий сон и они вот-вот проснутся с бьющимся сердцем в безопасном месте. (Были, однако, среди них дети и даже взрослые, которые пытались стать невидимыми, пряча голову за какую-нибудь кочку, не понимая, что только ангел сумел бы заслонить крылом их смертное тело от взгляда эсэсовца… Этих со смехом загоняли пинками обратно в строй.) Пришел наконец и его черед. Отсчитали еще десятку — он попал в нее третьим или четвертым. Охрипшие эсэсовцы подхлестнули их окриками и палками, будто выпуская зверей на арену цирка. Вбегая в лощину, он краем глаза увидел сбоку загонщика: искаженное лицо, вытянутый палец (голос заглушают выстрелы), указывающий, куда ему бежать.
Последние картины, скользнувшие по сетчатке, были нестойкими и нечеткими (вероятно, не только из-за округлости глазного яблока, но и потому, что непрерывно сменялись); да и чувств, всколыхнувшихся в нем тогда, не с чем сравнить. Они неведомы тем, кто не пережил близкого соседства смерти. Это как вкус бритвенного лезвия на губах, когда удалось не порезаться.
С разных сторон загремели выстрелы (эсэсовцы стояли полукругом на скатах лощины), бегущие впереди упали, как подрубленные деревья, и он увидел прямо перед собой огромное багровое лицо и подрагивающий в руках автомат. В эту самую секунду чья-то скользкая от крови голень подсекла ему ноги. И с того же момента он начал интенсивно мыслить. О чем? О том, что вот это и есть смерть: ошеломительное освобождение сознания от власти плоти. Однако тут же убедился, что мыслить значит быть живым. Вот какая-то одна мышца придавившего его чужого бедра упорно дергается, щекоча ему спину. Бессознательная реакция существа, уже переставшего управлять своими движениями.
Теперь, когда он почувствовал себя живым, ему так сильно захотелось спастись, что при каждом отдельном выстреле его пронизывал чисто человеческий страх. Как только на минуту стало тихо, он заставил себя неторопливо, методично уложить в уме первые очки в свою пользу — конечно же он заработал пару очков, до сих пор не расставшись с жизнью. (Или, вернее, начав жить…) И осознал, что главное условие сохранения жизни — полнейшая, абсолютная неподвижность. (Ему даже приходило в голову, не следует ли и думать перестать, как будто работу его мозга мог кто-нибудь