Таисия ПЬЯНКОВА
ТАРАКАНЬЯ ЗАИМКА
- И что это за порча у тебя такая?- часто доводилось Корнею Мармухе сокрушаться да качать головою, глядя на то, как брат его меньшой, Тиша Мармуха, выдувший под самый потолок да прозванный обзоринскими селянами Глохтуном, коим именовались в те поры обжоры да пьяницы, шеперился с печи задом, озаренным закатными лучами солнца. - Тебе, - печалился Корней, - как пойти б да наколоть дровец - так лом в крестец, как пялиться на прохлад - так пружина в зад. Куда тебя снова нечистая толкает?
Тиша Глохтун продолжал себе ленивым медведем корячиться из-за пестрой печной занавески на волю. Он ложился толстым брюхом на край глинобитной угревы, пухлыми пальцами белопятой ноги нащупывал в боковине ее приступок, а сам, вроде бы как забитым густою кашею ртом, урчал ответное:
- Верешши, верешши... Верешшали чижи... когда их гнездовину кот-живоглот зорил. Будь я человеком диким, необразованным, слез бы я на пол да показал бы тебе одним махом и лом в крестцу, и пружину в заду... Вот тогда бы ты вперед думал, соваться ли туда, где и собака хвостом не мела. Твоя стезя на земле какая?- пытал он Корнея, садясь тут же, у печи, на лавку.- Твоя стезя такая: в клетухе[1] своей сидеть да армячить[2]. А моя - зад корячить. Пора бы давно тебе понять, что все твое жизненное счастье состоит в том, что я у тебя имеюсь. Да при этом еще и то, что я - лицо вполне рассудительное, с самостоятельной головою. Другой бы на моем месте взял бы, не разговаривая, да и наложил бы тебе за милую душу горяченьких, и лопай - не обожгись. Ну вот, скажи мне, ради господа бога,- это уже передохнувши на лавке, подступало рассудительное лицо со своим любомудрием до Корнея, которого, после полного дня безвыходной в закуте работы, нужда заставляла идти в избу; надо же было кому-то и печку топить, и варево затевать. Мог бы Корней, конечно, и среди бела дня оторваться от изнурительного труда - спину размять да остальными косточками пошевелить. Но уж больно чутким сном спал его брат Тихон, взявший себе за обычай только что не до последней звезды колобродить всякую темноту с оравою таких же точно, как он сам, бездельников. Прежде-то он все больше при селе, при Обзорине сшивался, а нынче навадился домой приводить целую пристяжку захребетников. Да еще попробуй их, до самого обеда неуспанных, потревожить чем в избе. Вот и приспособился Корней с вечера и хату греть, и стряпнёю заниматься.
Ну да ладно. Вернемся к недосказанному.
Тиша Глохтун редко теперь упускал тот случай, когда предоставлялась ему возможность привязаться к старшему брату со своим бесстыжим краснобайством.
- Ну вот скажи ты мне, - прилипал он до Корнея, - на кого бы ты стал деньгу тратить, не случись при твоей никчемной жизни единственно кровного человека - меня? На кого? Ежели бы тебе и повезло жениться на Юстинке Жидковой, которая давно под тебя клинья подбивает, так ты бы от нее дня через три сунулся башкой в петлю. Ведь ты тут сидишь на хуторе безвылазно и не знаешь всего того, что о ней народ говорит.
- Ну и что же о ней говорит... твой народ? То, что она ведьма? Да по мне пущай бы сам Христос пришел об этом заявить, я бы и ему не поверил. Таких, как она, и в раю-то еще поискать надо. А то, что лопочут о ней дурни, вроде тебя, так это с досады: чихает она на все ваши любови, чихает и смеется.
- Твое дело - не верь. И все-таки колдунья она, да такая, что даже бабку Стратимиху[3] вынудила убраться из деревни в тайгу жить, хотя та сама из ведьм ведьма. Говорят, что Юстинка умеет в какую-то большую сковородку, будто в омут, с головою нырять и там жить столько, сколько ей заблагорассудится. А еще я слыхал, у нее сестра объявилась. И тоже ведьма страшенная. Она даже на люди не показывается, поскольку сотворена из чистого серебра. Боится, что поймают да загубят. Так вот, ежели Юстинка умеет будто бы в своей сковороде по небу летать, то сестра ее, или кем там она ей приходится, имеет такую накидку, которую вместо крыльев распускает и тоже летит. Ее бабы-грибницы как-то в тайге видали: сидела она будто бы на кедровой верхушке и орехи лузгала. Понял? Так что насчет Юстинки подумай как следует. Ну а насчет того, что ежели пришла бы до тебя охота друзьями себя окружить, родными по духу собратьями, то чем, каким особым достоинством сумел бы ты их привлечь? Щедротами своими? Так ведь одна только видимость твоя любого человека до такой тошноты одарит, что придется бежать на Шиверзово[4] болото до бабки Стратимихи - чтобы та испуг вылила...
А как-то раз Тиша Глохтун до того распоясался, до такой степени оскотинел, что снял с межоконного в избе простенка тусклое зеркало в облезлой раме, приложил его тыльной стороною до своего толстенного брюха и надвинулся с ним, будто воин со щитом, плотнехонько на Корнея. При этом он, прямо сказать, наступил на брата.
- На, на! Гляди, гляди! Чего глаза-то чубом занавесил? Все одно не спрячут никакие буйные кудри твоей образины. У тебя ж не лицо, у тебя же черного мяса кусок. Ну бывают, ну случаются у иных мужиков несносные хари, так те хоть имеют возможность бородой их прикрыть. А у тебя и такой благодати не имеется. Ты глянь, глянь на свое рыло. Оно ж у тебя кабаньей щетиной взялось. Не можешь побрить, так свечкою, что лк, опалил бы. Или бы, как киргиз, повыщипывал бы. Больно? Мало ли что больно. Кровит? Мало ли что кровит. А ты потерпи. У меня нутро давно кровит - на тебя смотреть; но я же терплю. А собратья мои, за которых ты мне шею перепилил, так те изжалковались, бедные, надо мною, - навешивая зеркало на прежнее место, маленько не плакал Тиша Глохтун, но продолжал дрожащим голосом:-Они все спрашивают меня, как я только под одной с тобою крышей спать не боюсь?