Федора, жена батрака Клеменса, подмела глиняный пол в хате, мусор сгребла в угол — выбрасывать его за порог она не считала нужным — и, высыпав картофельные очистки в ведро с помоями, поставила его под лавку — это был корм для коровы; потом она закрыла деревянной заслонкой устье печи, в которой стояли два больших горшка с обедом для всей семьи. В одном горшке был борщ из свекольной ботвы и квашеной свеклы, в другом — ячменная похлебка с картошкой. По обычаю местных крестьян, одно блюдо готовилось кислое, другое — пресное. Обедали всегда в полдень, а сейчас время было еще раннее. Но Федоре пора было уходить: она нанялась на весь день полоть огород в усадьбе. Муж ее уже с час пахал неподалеку помещичье поле под озимые.
Федора была молодая, рослая, сильная крестьянка; лицо ее и руки, загорелые и огрубевшие, еще не успели загрязниться: она только что ходила по воду и умылась у колодца. На обветренных щеках, пробиваясь сквозь загар, пылал яркий румянец. Федора не отличалась красотой — у нее был низкий лоб, маленький вздернутый нос, толстые губы, широкие плечи и большие плоские ступни, но от нее так и веяло здоровьем, силой и свежестью. На ней была короткая пестрая юбка, рубаха из небеленого холста и широкий полосатый передник, который она подвязывала домотканной тесьмой из разноцветных ниток, несколько раз обматывая ее вокруг талии. На шее Федора носила бронзовый образок, а голову покрывала красным цветастым платком; стянутый узлом на затылке, он оставлял спереди открытыми ее густые черные волосы, выгоревшие и потерявшие блеск.
Управившись с хозяйством, Федора наклонилась над стоящими на полу крынками и, переливая молоко в маленький горшочек, позвала:
— Тадеуш! Тадеуш!
Непонятно было, кого она звала: кроме нее, в хате, казалось, никого нет. Но так казалось лишь на первый взгляд. В ответ на ее зов на широком топчане, заменявшем кровать, под рядном, (большим куском небеленого холста), покрывавшим сенник и набитую сеном подушку, кто-то зашевелился. Присутствие живого существа сначала выдавал лишь шелест сена да колыханье сбившегося в складки рядна. Но вот над топчаном, жужжа, взвился рой черных мух, а из-под рядна высунулись загорелые ножки и пухлые ручонки. Наконец, край его приподнялся, и узкий луч солнца, упавший на топчан, осветил ребенка. Проснувшись, малыш первым делом запустил обе ручонки в свои всклокоченные волосы и, не то смеясь, не то плача, крикнул:
— Мама!
Не окажись матери рядом, он заголосил бы на всю избу; но она как раз направлялась к нему с горшочком молока в руках, и он предпочел громко и радостно рассмеяться:
— Мама, дай! Дай, дай!
Мальчик сидел на подушке, набитой сеном, утопая в складках рядна, а вокруг него играло солнце и жужжало великое множество мух. Его светлые, как лен, волосенки торчали во все стороны, бирюзовые глаза, казалось, все еще были затуманены сном. Вокруг пунцового рта кожа была черной, как у негра. Вчера он, наверное для забавы, вымазал жирной и липкой землей губы, подбородок и кончик носа. Только щеки каким-то чудом остались чистыми; круглые, пухлые, они рдели румянцем, розовым, как заря. Мальчуган появился на свет в сретение, и было ему от роду два года и двадцать две недели. Уже год он не сосал материнскую грудь, зато каждый день жадно припадал к горшочку, который мать держала перед ним. Вот и сейчас он с наслаждением тянул молоко, растопырив короткие пальчики, высунув из-под рядна голую коленку, и тихим посапыванием выражал свое полное удовольствие. Это и был Тадеуш.
Напившись молока, он собрался было зарыться с головой под рядно, но мать велела ему немедленно вставать, пригрозив, что побьет «дзягой». Голос у нее был сердитый, но в серых глазах теплилась нежность и уголки губ вздрагивали от смеха. Тадеуш вмиг слез с топчана и выбежал на середину избы. «Дзяга» была единственным известным ему до сих пор бедствием, омрачающим земное существование.
Выглядела «дзяга» довольно безобидно: это была та самая пестрая жесткая тесьма, которой Федора опоясывала свой могучий стан. Но стоило ей только притронуться к поясу, как Тадеуш готов был сделать все, что от него требовали. Вот и теперь он скакал по избе растрепанный, босой, в коротенькой рубашонке, с черным, запачканным землей кончиком носа и подбородком; он вертелся у ног матери, разгоняя целые тучи мух, а она тем временем плотно накрыла крынки с молоком, отрезала от целого каравая небольшой ломоть и, пряча его за пазуху, сказала:
— Ну, пошли, сынок!
— К папке?
— Нет, на огород, — ответила мать.
Отправляясь на огород или в поле, Федора всегда брала сына с собой. Да и куда же было девать его? Оставлять в хате? Но хата, когда все уходили, запиралась, а томить ребенка взаперти ей не хотелось. Бросить сына во дворе одного, чтобы он, как бездомная собачонка, ползал в крапиве, тоже было жалко. Вот она и таскала его повсюду за собой.
Однако Федоре и в голову не приходило, снаряжая сына в путь-дорогу, заняться его туалетом. Процедура умывания совершалась с неукоснительной точностью раз в неделю, в воскресное утро, и уж тогда к делу приступали необычайно энергично, привлекая на помощь лохань с водой и гребень огромной величины. Не обходилось, конечно, без криков как сына, так и матери, а порой и вмешательства «дзяги». Сегодня же была пятница, и, следовательно, рубашонка, лицо и тело мальчика не мылись шестой день и, по правде говоря, порядком загрязнились. Но что за беда! Уцепившись за материнский подол, Тадеуш бежал по двору и забавно перебирал маленькими ножками, стараясь не отставать. По пути все привлекало его внимание: петух, который, с шумом развернув огненные крылья, протяжно запел; смешные ужимки кошки, забравшейся на соломенную крышу; вереница уток, которые степенно шествовали по траве, низко опустив широкие клювы; голубь, круживший над батрацкой хатой; индюшка, сзывавшая индюшат в заросли сирени и боярышника, и старый дворовый пес Рубин с большим мохнатым хвостом. Доверчиво потершись о юбку Федоры, он с опущенной головой поплелся следом за матерью и сыном, великодушно позволяя ребенку гладить свою густую, мокрую от росы шерсть.