Вацлав Михальский
Свадебное платье №327
Сквозь давно не мытые громадные окна прокатного пункта косо падали с голубых небес полосы предвечернего майского света, весело желтели в муторной пустоте бессмысленно высокого и просторного помещения. Обведенные по краям золотистым контуром хаотично дрожащих пылинок, лучи солнечного света упирались в плохо подогнанные друг к дружке светло-коричневые кафельные плитки пола и будто дымились, расшибаясь об них, рассеиваясь золотистыми мушками.
Запах пропахших складской плесенью бетонных стен смешивался с запахами сигаретного дыма и более кислым папиросным дымком.
Приемщица курила сигареты, а сидевшая напротив нее, по другую сторону низенькой стойки, моложавая, ухоженная старушка — давно забытые миром папиросы. На разделявшем собеседниц прилавке сияла роскошная, похожая па вазу хрустальная пепельница — из тех, что могли быть выданы напрокат.
— На нашей клетке одна семья пьет беспощадно, до основания — гуталин разводят — и тот пьют. В пиво, например, хлорофосом — пшик, снова закрыли бутылку, взболтнули и пьют — дуреют на месте. А вторые соседи ничего, самостоятельные — водочные. — Не спеша рассказывала старушка. — А мой еще без меня отпился, у него вместо мочевого пузыря — нейлон. Я ему говорю: «Так что, выходит, если дам тебе раза по причинному месту, значит, мне из-за тебя в тюрьму садиться, да?!» Измучил паразит. А держу его чисто. Все соседи мной вполне восхищаются. Ему восемьдесят два года, а мне шестьдесят семь. И когда я, дура старая, за него выходила — и на нашей клетке, и в подъезде, и во дворе — все говорили: «Что же ты, бабушка, такая модная, красивая и за такого выходишь?» С сорок первого года я без мужа, в двадцать два года осталась вдовой с двумя детьми. И не смотрела ни на кого, и забыла, что я женщина. А теперь детей вырастила, внуков им подняла, и дети со иной не хотят жить — выдали пеня замуж. А он, не поверите, смотрит нахально, смеется и писькает, хулиган. Такой хулиган — восемьдесят два года! Голый выходит из своей комнаты и в мою — выставит своего петуха, а там все атрофировано. Но у него сила в руках, и не умирает, между прочим; морду наел на моих борщах; щечки розовенькие стали. Целый день есть отказывается — ни обедать его не дозовешься, ни ужинать, а потом всю ночь шарится по кастрюлям, мясо руками из борща выхватывает — сколько уж прокисло! Врачиху ему вызывала, а она говорит, ничего не поделаешь, бабушка, — старческий маразм, терпите. Любой, говорит, может дожиться — хоть вы, хоть я, хоть сам министр, генерал, академик — любой! Сейчас, говорит, бабушка, продолжительность жизни большая, поэтому многие не выдерживают — впадают. Тысячи тому примеров! — Докурив папироску, старуха ткнула ее в хрусталь пепельницы, загасила привычным, завинчивающим движением сухонькой кисти в бурых накрапах пигментации. — Вся ими жила, на них вся надежда держалась — на деточках, да-а… А они меня замуж, да еще так сделали, чтобы мы с ним съехались. А детям моя квартира перешла, тоже двухкомнатная. Так что теперь мне и деться некуда. Вы меня извините, конечно, но вот как можно вляпаться на старости лет.
— Не вляпывались бы, кто вам виноват? — едко спросила приемщица, пуская дым из ноздрей.
— Святая правда, — покорно согласилась старуха, — но вот ваши подрастут, тогда и поговорим, — закончила она с ноткой затравленности в голосе.
— У меня одна. Но я ей не дамся, ей-богу, не дамся!
— Ой, не зарекайтесь. Мне тоже все говорили: не давайся, не давайся ты им! Да куда денешься: дочка с утра до вечера только и капала: «Нет у нас с ним жизни, мама, нет. Да и откуда ей взяться — без самостоятельности?» Сын тоже ее поддерживал, хотя и молчком. Как-то крупный разговор у нас был с дочкой при нем, так я ей говорю: «Тогда к Вите уйду, если тебе не нужна». А он молчит. Так и промолчал, будто не слышал, газетку схватил и стал за мухой гоняться по всей кухне, пока не прихлопнул. А недельки через две его жена, Витина, как раз мне этого старичка нашла. Я согласилась. Куда деваться? И он такой жалкий был — думала, хоть кому-то нужна буду, хоть чужого старичка обихожу. Да и мои все так радовались, так подталкивали меня к этой семейной жизни. Поплакала, будто в молодости, и пошла под венец. Куда денешься: жалко их всех.
Заговорило молчавшее до тех пор радио — окончился перерыв. заговорило с победительным придыханием сначала что-то насчет кормов и удоев, потом про Чернобыль.
«Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце», — сказал в свое время Екклизиаст. Сквозь давно не мытые стекла косо съезжали на пол лучи солнечного света, радовали глаз, веселили душу неясной надеждой.
Окончившая в свое время десять классов приемщица подумала, что, наверное, атомы похожи вот на эти пылинки, танцующие в солнечном луче, только еще меньше: «В голове не укладывается — куда же еще меньше?!»
— Значит, оно с радио связано? — спросила старуха. — Так зачем же в каждом доме радио? Надо их поснимать.
— Радио здесь ни при чем. Там что-то другое, просто так называется — радиоактивность.
— Раз назвали, значит, связано, — возразила старуха, — так просто не назовут.