Цветная дымка — то сиреневая, то зеленоватая, то желтая — легко струилась между склонами Голубых гор, дрожала, зацепляясь, словно полупрозрачная кисея, за нелепо изогнутые черные деревья без единого листика, за кусты розового шиповника на перевале, клубилась вдоль обочины белой известняковой дороги, жалась к замшелым стенам старинной английской богадельни, сохранившейся здесь, в Австралии, еще со времен первых поселенцев — каторжников с далекого Альбиона.
На горном перевале, у кустов шиповника, стояла легковая машина цвета слоновой кости, похоже «Крайслер», и какая-то женщина средних лет говорила кому-то, что кончился бензин.
В каменистом дворике богадельни сидели за ломберным столиком: голый по пояс туземный вождь с длинной и широкой бородой, почти закрывающей ключицы, с лиловыми шрамами ритуального рубцевания на животе и груди; белокурый моряк в тельняшке с высоким столбиком золотых дублонов под рукой на зеленом сукне стола; старый джентльмен во фраке, в белоснежной манишке, с ливрейным лакеем за спиной, складывающим в большой кожаный мешок его очередной выигрыш.
Играли в очко.
Голос невидимого из-за кисеи цветного тумана произнес по-русски, что они играют вторые сутки, что вождь проиграл свое племя и теперь за душой у него осталась одна мелочовка, что капитан парохода (значит, моряк был капитаном) проиграл сто тысяч долларов, а теперь пустил в ход последнее — наличное золото.
— Трус в карты не играет! — весело добавил невидимый. Вместе с последними звуками его живого, сильного голоса все покачнулись — и каменистый дворик, и богадельня с голубями, воркующими на черепичной крыше, и Голубые горы, и весь материк — все втянуло со свистом в повитую цветной дымкой разверзшуюся бездну.
Светлая морось обложного сенного дождичка, мокрый шелест облетающих веток над головой, мокрая подстилка палой листвы под ногами, шаркающая походка, бодрый запах лесной сырости, клацающий стук колес пригородной электрички, саднящая старая рана в правом плече, привычная ломота шейных позвонков, тянущее от левого паха под левое колено неприятное напряжение (вчера долго лазил в смотровой яме под машиной, — вот и натрудил грыжу — для него сейчас и усилие в пуд — тяжесть), всегда новая, освежающая душу радость от того, как хороши смешанные леса осенью, как светло печалят их чистые цвета увяданья — все, вместе взятое, и давало Алексею Андреевичу приток того острого чувства, которое можно назвать радостью обладания жизнью.
Как умно поступил он когда-то, взяв здесь кусок земли. В те времена, выходя в отставку, можно было получить участок под дачу даже и с его небольшим чином. Все домашние и знакомые считали его выбор ошибкой, блажью — у черта на рогах, гиблая даль! А теперь эта местность оказалась чуть ли не в черте города — до Трех Вокзалов сорок минут на электричке, а про машину и говорить нечего. Не успеет вода в радиаторе нагреться, а ты уже на «Динамо» у дочери.
Большой ежик хотел перебежать ему дорогу, но приостановился. Откинулся на задние лапки, безбоязненно показывая буроватое брюшко, фыркнув, будто чихнул, смешно встряхивая острой мордочкой с крохотными ушками.
— Будь здоров! — негромко приветствовал его Алексей Андреевич. — Хоть ты и не кошка, но лучше не перебегай.
Ежик послушался, свернул в сторону, шустро застучал коготками по плотному листвяному насту.
Алексей Андреевич обрадовался такому решению ежа, приняв это за доброе предзнаменование, и стало как будто светлей вокруг.
Вспомнилась дочка, совсем еще маленькая…
Представилось, как однажды встретился им в пригородном лесу ежик. Дочка как кинется к нему, как завизжит на всю опушку! Ежик свернулся в клубок, иглы выставил, шипит. А она бух перед ним на коленки: «Папочка, можно я ежичка поцелую!» И столько было в ее голоске любви, столько доверия, столько преданности всему живому!
Алексей Андреевич вспомнил дочку теперешнюю — пятидесятипятилетнюю, молодящуюся из последних сил крашеную блондинку, у которой он был на прошлой неделе.
— Папа, ты бы поймал ежа — мыши в квартире, говорят ежи их уничтожают, — встретила дочь с порога. — Слушай, сходи-ка за арбузами, вон я из окна вижу — продают. Сходи, пока я борщ разогрею, — добавила она, ставя перед ним «прощай, молодость», — большую хозяйственную сумку на колесиках. — Не вздумай стоять в очереди — ты тройной ветеран, тебе так положено.
— Тройной бывает одеколон, — помнится, буркнул он тогда, но сумку взял и за арбузами пошел. Правда, ветеранством своим не козырял, как было велено, а выстоял минут сорок. Очередь продвигалась медленно, люди покупали сразу по нескольку арбузов, долго выбирая каждый. Арбузы были хорошего позднего сорта, так называемые, «мелитопольские» — одно время, когда он служил в южной степи, то увлекался от нечего делать выращиванием их в подсобном хозяйстве части. Так что в арбузах, а тем более «мелитопольских», знал толк. Но тут и разбираться было нечего — в это время, в конце сентября, они все один в один — тонкокорые, сахаристые, с мелким семечком, настоящие столовые арбузы. А люди перебирали их, мяли, давили в руках, щупали, хотя по лицам было видно, что никто из них ничего не понимает в арбузах. Многие, особенно старушки, норовили влезть за загородку из пустых ящиков, в самую кучу, оскользались, разъезжаясь венозными ногами в толстых медицинских чулках, едва не падали. Выхватывали арбузы с такой жадностью, с такой алчностью отбрасывали их один за другим в поисках лучшего, как будто в этом лучшем, по меньшей мере, была заключена путевка в бессмертие. Как будто с этим арбузом жить сто лет, а не съесть его, едва донеся домой.