«Нет такого мгновенья в жизни, когда человек имел бы право покончить с собой.»
Наполеон
«Пятнадцать лет тому назад, товарищи, в этот самый день царские палачи и акулы мирового капитала расстреляли русский пролетариат. Теперь сами, однако, рабочие и крестьяне взяли в свои руки кормило…»
Далее не слышно стало по причине вьюги. Красные флаги наклонились все разом и опять распрямились, рябые от снежной ряби.
— Кормило взяли! Это что же такое?
— Кормить тебя будут, дяденька, шоколадными конфетами!
И пошли все, и какая-то худая дама в пенсне, как посуда, задребезжала: «Вы жертвою пали» — а за нею и все затянули, отплевываясь от вьюги.
— Эх ты, мурло! Люди жертвою пали, а он марсельезу!
— Да марсельеза громче!
— Ну, ори, черт с тобой!
* * *
— Вот я и говорю — сказал гражданин Артенев, наклоняясь к самому уху собеседника, — вы философ, вы меня поймете.
— Пожалуйста, не называйте меня философом, — возразил владелец уха, — в науке этой я вполне разочаровался. Я бы очень хотел, чтобы Гегель встал из гроба да повисел на трамвайной подножке или чтобы Фихте в очереди постоял за мануфактурой.
— Вот я и говорю, — продолжал гражданин Артенев, оглянувшись робко на красные флаги, ибо уж так был воспитан, — ну, зачем я живу?
— Я это всегда говорил, — пробормотал бывший философ, — то есть не про вас, разумеется, а про себя.
Синие сумерки поползли из подворотни, они покружились недолго под ногами и поползли кверху.
— Ну, зачем я живу? Я получил, — это не хвастовство с моей стороны, уверяю вас, — блестящее образование. Я люблю книги, уединение. Бывало, я проводил целые дни, лежа на диване в шелковом халате, читая песни провансальских трубадуров. У меня была бумага, шелковистая и гладкая, как выхоленная кожа. Я писал на ней золотыми чернилами изысканные сонеты.
Он умолк и поморщился. Очень уж громко вопил кто-то, стоя на грузовике, выплывшем из сумерек:
Граждане, кричать перестаньте!
Слушайте мое воззвание к Антанте!
Мистер Ллойд-Джордж, что за скверная манера
У вас воевать против Ресефесера.
Все равно и в Европе и в Азии
Каюк пришел буржуазия!
Господин Клемансо, поворачивай дышло,
Из Деникина с Колчаком ни черта не вышло.
Наши красноармейцы храбрая публика.
Да здравствует Советская Социалистическая
Республика!
И с грохотом поэт на грузовике провалился во мраке.
— Да, — продолжал гражданин Артенев, взяв за локоть своего спутника, — я писал изысканные сонеты. Когда мне становилось скучно в Москве, я садился в коричневый вагон с золотыми львами — помните «Compagnie Internationale»?[1] — и через два дня меня овевал морской ветерок и вдали в темную воду вонзались огни Венеции… Вы скажете, что я должен был быть дьявольски счастлив. В том-то и дело, что нет. Когда я просыпался утром, у меня почти всегда на груди лежал какой-то гнет, какая-то тоскливая расслабленность мешала мне оторваться от подушек! Я путешествовал только потому, что это было так легко… Я выбирал те страны, где, я знал, были комиссионеры с галунами на фуражках, которые за небольшую плату давали напрокат свои ноги и руки. Главная радость жизни — любовь — не была для меня доступна, ибо родители той девушки, которую я любил… впрочем, вы, вероятно, помните эту историю! Девушки, которую я любил, которую и теперь люблю, нет в Москве, ибо ее родители еще при Керенском… впрочем, повторяю, вы, вероятно, помните эту историю. Я ей написал недавно письмо с одной подвернувшейся тайной оказией, но ответа не получил… Самому ехать куда-нибудь у меня, разумеется, нет так называемой энергии… Я совершенно не знаю, зачем я брожу по улицам, ношу тяжести и вообще что-то делаю. У этих людей, которые сейчас ходили с флагами, на лицах какая-то гнусная жизнерадостность. Как я завидую этим людям и как я хочу умереть!
— Справедливо изволите рассуждать, совершенно справедливо. Под размышлениями вашими обеими руками подписываюсь и душевно радуюсь, что обрел единомышленника.
Голос, прозвучавший во мраке, был незнаком. Человек, у которого была козлиная борода, шел рядом с Артеневым, и это его придерживал он за локоть. Бывший философ исчез, очевидно, оттертый толпой.
— Простите, — пробормотал в страхе гражданин Артенев, — я думал, что говорю с одним знакомым.
— Это я извиняюсь, — возразил человек, у которого была козлиная борода; — т. е. извините. За извиняюсь у нас в гимназии ставили единицу. Всякая ошибка возможна в толпе, ибо в ней, по словам поэта, уничтожается личность… Errare humanum est! [2] А кроме того, мнение ваше для меня как бы сладчайшая музыка.
— Я очень тороплюсь, — сказал гр. Артенев робко, но вежливо, ибо уже так был воспитан.
— А я с некоторых пор никуда не тороплюсь. Раньше я тоже торопился, потому что приятно было, знаете, после метели домой прийти! Тепло… жена, знаете ли, дети… А теперь не тороплюсь. Жена моя поездом была перерезана ровнехонько пополам: мешочники столкнули. Один сын у белых погиб, другой у красных. Из-за одного меня в Вечека посадили, из-за другого выпустили. Каково семейное равновесие? Так что, видите, никаких причин особенно дорожить земным бытием у меня не имеется. И если бы вы…