Ему ли не знать, как выглядят разрушенные войной деревни, он перевидел их без числа на своем веку. К тому же он слышал, что немцы перед уходом спалили Коньково. Почему же так болезненно поразили его обгорелые стропила, голые печи, похожие на кладбищенские памятники, одиночество уцелевших изб, редкие искалеченные деревья, такие черные и сиротливые в мутно-желтом свете месяца? Быть может, оттого, что рядом с ожидаемым в нем жил прежний облик Конькова — потонувшей в зелени, не ахти какой казистой и все же живописной, веселой деревушки его детства, с ее синими наличниками, желтыми подсолнухами, скворечнями в голубом небе. Да и впрямь ли была веселой эта затерявшаяся в глухомани деревня над тонкой, как нитка, речушкой Курицей? Жили тут несыто и грязновато, баню топили по-черному, в избах запах угара перемежался с кислой вонью мокрой телячьей шерсти, куриного помета и поросячьего пойла. Но детство все равно было веселым, чистым, свежим, оно не пахло ни чадом сырых дров, ни смрадом набившегося в человеческое жилье зверья, оно пахло яблоками, скошенной травой, речкой, снегом, это так рано оборвавшееся детство. Ему не было семнадцати, когда труба красноармейской части, расположившейся на привале возле деревни, увела его из бедного родительского дома на горькие и святые дороги гражданской войны.
С тех пор было много дорог, земель и стран, но лишь раз военная судьба подвела его близко к родному краю. В Отечественную войну его полк занимал оборону неподалеку от Конькова, но побывать в деревне ему так и не привелось. И вот спустя двадцать семь лет он вернулся сюда навсегда.
Движением плеч Трубников поправил за спиной рюкзак и крупно зашагал по грязи, желто отблескивающей месяцем, к околице, от которой остались лишь покосившиеся столбы. Под ноги ему метнулся какой-то черный клубок, и мертвую тишину пустынной, спящей деревни прорезал бешеный, взахлеб, лай. Большой, худущий, черный пес закружил вокруг Трубникова, давясь злобным, хриплым лаем. Трубникову вспомнилась старая солдатская шутка: когда собака с лаем гонится за машиной, надо резким движением сунуть ей фигу, собака мигом останавливается как вкопанная и замолкает в глубоком изумлении. Но пешеходу эта уловка не помогает. Собаки почему-то не боятся фиги пешего человека. Он почувствовал, что кто-то рванул его сзади за шинель, быстро обернулся и, не целясь, угодил ногой в бок другому псу. Пес отскочил с воем. Теперь со всех сторон, внезапно отделяясь от тьмы, будто рождаясь в ней, на Трубникова стали налетать тощими призраками голодные, одичавшие псы.
«Как волки, — подумал он. — А может, они и верно волчьего семени? За войну многие псы породнились с лесом. Гляди, порвут шинель, сапоги…» И тут в грудь ему толкнулось костлявое легкое тело и возле самого горла клацнули собачьи клыки. Знакомое, давно не испытанное ощущение странной, напряженной ясности овладело Трубниковым. Такую пронзительную, морозную ясность он испытывал обычно во время боя, когда мысли, короткие, четкие, рубленые, стремительно проносились в мозгу, облекаясь в решения.
До ближайшей избы ему не добежать. Он еще не овладел равновесием своего однорукого тела, даже при быстрой ходьбе его заваливает влево. Вокруг ни кола, ни палки, ни камня. Но есть другой боезапас. Хорошо, что он сохранил едва початую в станционном буфете бутылку мутного, прокисшего пива. Пить эту дрянь было невозможно, и все же он зачем-то сунул бутылку в карман рюкзака. Сильно двигая плечами и помогая себе левой рукой, Трубников стал стягивать рюкзак. При этом он внимательно следил за собаками. Яростно лая и припадая на передние ноги, они то приближались к нему, то без видимой причины пятились назад. Наконец он снял рюкзак, расстегнул ремешок и нащупал холодное, скользкое тело бутылки. Оторвав зубами железную ребристую пробку, он плеснул в собак пивом. С визгом, будто ошпаренные, худые призраки метнулись прочь. Куда там волки, — жалкие шавки, обозленные голодом, но сохранившие под нестойкой свирепостью трусливую покорность бездомных деревенских псов.
Трубников швырнул в них бутылкой и быстро пересек улицу. Собаки последовали за ним, по-прежнему рыча и лая, но теперь уже в почтительном отдалении.
Трубников огляделся. Неподалеку горбилась кривой соломенной крышей вроде бы жилая избенка. Резко нагнувшись, будто за камнем, он отогнал псов, быстро прошел к избенке, поднялся на ветхое крыльцо и стукнул кулаком в дверь. Незапертая дверь отлетела от его руки, он вошел в пустые, пахнущие землей сени, нашарил рваную войлочную обивку другой двери и, споткнувшись о порожек, ступил в избу.
— Кто там? — раздался откуда-то сверху, словно с потолка, сиплый старушечий голос.
— Переночевать пустите? — спросил Трубников.
— Чего же пускать, коли сам зашел?.. На, держи, у нас постелев нету.
Пахнув в лицо воздухом, мимо Трубникова пролетело что-то большое и тяжело шмякнулось на пол. Он нащупал теплый от печи овечий тулуп.
— Спасибо, бабушка.
Сев на лавку, он стал стягивать сапоги. Упираясь кулаком в подъем, он силился носком другого сапога сдвинуть пятку. Но левая рука его все еще оставалась неловкой, и сапог не поддавался. Спать обутым? Не отдохнешь. Можно спать в одежде, это не так важно, лишь бы ногам было привольно. Он снова что есть силы надавил кулаком на подъем, и несуществующая рука зашевелилась и потянулась на помощь руке-сиротке. Стараясь не обращать внимания на эту призрачную руку, Трубников давил все сильнее, и вот сапог поддался, и ступня скользнула в голенище. Он стряхнул сапог на пол, как поверженного врага, размотал и сбросил портянку. Со вторым сапогом дело пошло быстрее. «В общем, разуваться могу сам», — удовлетворенно подумал Трубников, растягиваясь на тулупе.