Калева Пилля разбудил рев реактивного самолета. Пронзительно воющий, пульсирующий раскат усиливался, достиг предела и сразу стал опадать. И вот остался лишь слабый, затухающий вздох. Светящиеся стрелки ручных часов показывали только половину второго. Спросонок Калев даже не поверил, поднес часы к уху, прислушался — нет, идут. Тик-так, тик-так — вгрызались они мышиными зубками в жизнь Калева. Вгрызались весьма деловито, без тени сомнения.
Было душно. Калев встал открыть окно. Рама заскрипела и поддалась с трудом. Видимо, окно открывали редко, оно и понятно: день напролет здесь, под окнами гостиницы, катил окутанный бензинным чадом поток машин, к тому же неподалеку раскинулся вокзал — из депо то и дело доносился скрежет металла.
Полвторого. Дома в такое время его не потревожил бы ни один самолет. Калев лег грудью на подоконник.
Бабье лето. Безветренная городская ночь. Лампы у вокзала разливали мертвенный «дневной» свет. В груди от него занималось чувство одиночества.
Из вокзального ресторана выпроваживали последних посетителей. Взвизгнула какая-то женщина, визг разнесся в ночи необычно далеко.
Откуда-то слева к вокзалу подкатила желто-синяя милицейская машина, встала в тени деревьев и переключила большой свет на стояночный. Маленький яростный зверь, стерегущий жертву. Она и впрямь была стражем порядка. Несколько человек выписывали кренделя у вокзала, но, видимо, в границах дозволенного. Машина еще повременила, потом резко дернулась; сердито фырча, она заторопилась в новые угодья.
Калев оставил окно открытым — к утру его, правда, придется закрыть, — натянул одеяло до подбородка и уставился в потолок. В высвеченном фонарем углу Калев заметил черную точку. Она как будто двигалась. Он живо включил настольную лампу и влез на стул, чтобы разглядеть пятнышко. Нет, это не клоп: гостиница хоть и захудалая, но не до такой степени. Это был клочок газеты, торчавший из-под обоев. Калев оторвал его и попытался расшифровать неожиданную весточку, но разобрал лишь чей-то призыв улучшать загоны для скота.
Калев Пилль усмехнулся: он тоже привык к «загонам» получше. Прежде, когда вызывали в столицу, его обычно устраивали в пригороде, в уютном деревянном особнячке о двух этажах, это было нечто вроде резиденции их министерства. Там зачастую оказывался свой брат лектор или библиотечный работник, с которыми было приятно посудачить. Был там и небольшой бар с буфетом, где не переводилось хорошее пиво и то, что лишь мелькает на прилавках городских магазинов и чем, вернувшись домой, можно побаловать Ильме и мальчика. Впрочем, провиант провиантом, не самое важное на этом свете, — гораздо больше радости доставляли чистенькие комнатки, из их окон открывался славный вид на гигантский багроволистый клен, главным в доме был дух пансионата.
К привилегиям Калев Пилль не стремился: попадая туда, он пытался подавить чувство гордости, даже корил себя за него, но все равно гордился. Уже не за горами его пятидесятилетие, а в этом возрасте всякому, наверное, хочется видеть, что с ним считаются, что труд его ценят.
Видимо, в резиденции не было места, утешал себя Калев. Так-то оно так, но гостиница могла быть и получше. Могла? А может, и нет: кончается лето, Таллии набит иностранцами, где уж там.
«Поезд номер сто сорок пятый…» — загундосил вокзальный репродуктор. Странно: во всех городах они простужены одинаково.
Его жена, Ильме, сейчас наверняка спит. Во сне она не шелохнется, отключается напрочь. Зато когда просыпается, ее сразу слишком много: в последние годы Ильме сделалась злюкой и придирой. Вступила в тот самый нелегкий для женщин возраст, пытается утешить себя Калев, но он-то знает, что это полуправда: Ильме разочаровалась в нем. Да-да, обманулась в собственном муже, Калеве Пилле, потому что теперь уже ясно, что надежды, которыми он тешил себя и на которые уповала Ильме, он оправдать не в силах.
А когда-то Калев Пилль был везунчик, рослый, со слегка вьющимися волосами. Он выступал — и его щеки горели энтузиазмом, а в голубых глазах словно отражались дали, которые он торопился покорять. Кинокрасавцем он, правда, не был никогда, но нравился всем, и женщинам тоже. В нем пленяли вера, свежесть, идеализм, девственный, как пыльца на крылышках бабочки. Впрочем, вера еще оставалась — он знает, что жил правильно, и все же в последние годы сомнения все чаще бередят душу.
С Калевом, жизнерадостным и самоуверенным, блестящим оратором, Ильме надеялась достичь многого — нет, пожалуй, это было не совсем так… Если бы в те молодые годы кто-нибудь заговорил с Калевом и Ильме о преуспевании, они в ответ только презрительно усмехнулись бы. Эгоизм был им неведом. Еще бы — легко не быть эгоистом, когда волна несет тебя на гребне вперед, к золотящейся радуге! Теперь у Ильме венозные узлы, у Калева живот… Ах, да что об этом говорить! И живут они все в том же нелепом каменном доме, не очень-то уместном в их заштатном поселке, Ильме все так же ведет бесконечную войну с молью, необъяснимым путем вылезающей из-под полов их двухкомнатной квартирки. Как тут не поверить в учение древних греков о рождении живого из неживого: выходит, моль дитя гипса и штукатурки.