Заки-Хайрат слыл человеком мудрым, потому как ошибался он редко. Не ошибся он и в тот раз, когда вечером сказал за столом своему племяннику об одном из подарков новому наместнику:
— Попомни мои слова, добром это не закончится! Что за ишак мог додуматься до такого дара?
Имад лишь промолчал, полностью согласный с почтенным дядюшкой, а заодно его непосредственным начальником и управляющим дворца, благополучно пережившем уже с десяток наместников, не пошатнув своего положения. На его вкус затея тоже имела дурной душок, и еще какой!
Тем более что дядюшка знал подробности от евнухов и других рабов и слуг, зато он «подарок» видел собственными глазами, а как говорится видеть и слышать — это две больших разницы. У мальчишки даже имя не спросили, так и обозвали — Атия, подарок.
…Он стоял, потеряно поджимая пальцы — нагретые безжалостным солнцем плиты жгли тонкую, ненатруженную кожу ступней. Гладкие золотые браслеты — в пару к охватившему горло ошейнику — тяготили узкие щиколотки и запястья. Прозрачная лазурная кисея — в тон к распахнутым глазам, — едва прикрывала худые мальчишеские бедра и нервные ноги. Ослепительно белая кожа, казалось, сияла самым дорогим атласом, а волосы под солнечными лучами смотрелись пышной паутиной из золотой проволоки.
Собственно, это и стало первым впечатлением для Имада, недвижно застывшего в ожидании распоряжений господина наместника, — свет… Прозрачный, хрустальный, звенящий тоненькой струной на грани слуха, и от того — еще более пронзительный.
А лицо мальчика было белым не только от природы и от того, что кожу ему тщательно высветлили, избавляя от приобретенного загара. Густые ресницы вздымались и опускались в каком-то неровном ритме, вздрагивали розовые приоткрытые губы и трепетали ноздри красиво очерченного носа… Пальцы — тихо, едва заметно — тискали и мяли символический кусок ткани, с грехом пополам прикрывавший его наготу от бесцеремонных придирчивых взглядов, и на материи оставались влажные отпечатки. Капелька пота медленно скользила по выступающей лопатке… Мальчик напряженно прислушивался, но отблески отчаяния позволяли сделать вывод, что он либо никак не может сообразить о чем идет речь, либо вовсе не понимает язык. А скорее и то и другое сразу!
— Того, у кого есть все, что только можно пожелать, — витиевато излагал гость, — неизбежно подстерегает пресыщение! Такова жизнь, что пресытиться можно самой изысканной пищей… Но есть приправа, которая никогда не теряет вкуса! И кто может сказать, что познал все, если не изведал очарования невинности?
— Так он еще не тронут? — хохотнул господин Аббас Фатхи аль Фоад, не поднимаясь с места.
Действительно! Имад отстраненно разделил удивление господина — мальчику было лет 13-ть уже, и прекрасен, как утренняя заря над горными вершинами Ливана. Хотя, возможно, что его поэтому и берегли, многократно умножая цену, а теперь решили воспользоваться оказией и преподнести жестокосердному, но жадному до наслаждений наместнику неслыханный дар?
— Скажу больше! — меж тем вещал гость, — я клянусь сединами своего отца и родовыми муками матери, что ни рта его ни входа не нарушало еще ни что и никто! И душа его невинна, как распустившаяся лилия, ибо он вырос в храме, пусть нечестивом, но должен был служить обряды богу, а не отдаваться желаниям мужской плоти…
Когда смысл речей дарителя проник в сознание Имада полностью, то молодость и горячая кровь все же взяли верх над вдолбленными правилами. Он затаил дыхание, едва переводя вздох, и уже с сочувствием взглянул на «дар» — все услышанное значило, что мальчишку никто не готовил ни к его нынешней участи, ни к тому, что случается с подобными ему в постели с мужчиной. Не удивительно, что мальчик едва в себе от страха! И судя по всему, его к тому же чем-то опаивали или окуривали…
Тем временем, господин Фоад все же соизволил встать и приблизился к своему подарку, резко вздернув ему голову, чтобы оценить изящную хрупкость черт. Мальчик дернулся, но тут же замер, задохнувшись, когда пальцы мужчины и воина сдавили ему шею под челюстью.
— Красив, невинен, и явно хороших кровей, — Фоад говорил так, как мог бы о любом из жеребцов в своей конюшне или псе. — Покорность же дело наживное! Что ж, ты заинтересовал меня!
Он обращался не к невольнику, а к своему гостю, разумеется. И кликнул слугу, чтобы тот позвал евнухов, а когда Имад впустил их, распорядился дабы его нового раба поселили отдельно от прочих наложников и не давали им знаться между собой. К тому же немедленно показали и подробно объяснили, что означает неповиновение господину.
Атия… Даже имени теперь не осталось! Мальчик сжался и сквозь тонкие ладони, закрывавшие лицо, прорвался даже не всхлип, а тоскливый жалобный вой.
Он не плакал, когда обитель сгорела дотла, — не все же погибли, убитые братья в Раю теперь, а страх он гнал от себя — его найдут, выкупят, в бою отобьют! Не плакал, когда в городишке у моря смеющийся кочевник впервые продал его презрительно поджимавшему губы перекупщику-греку: надежда жила, и потом, он ведь обучен грамоте и счету — такие умения должны цениться. Да даже если на грязную работу поставят, в обители быт тоже был куда как суров и послушания случались разные, не только книги игумену читал! Не плакал, когда его придирчиво вертели, щупали, в зубы заглядывали как коню, даже в срамных местах смотрели, — ему говорили, что Бог посылает всякие испытания, он молился и верил, что Господь и Святая Дева защитят его и спасут.