Давно, уже много лет, живу в городе. Уклад и порядок городской жизни стал мне привычным и, кажется, необходимым. И высокие каменные дома, и асфальт тротуаров, и огни светофоров на улицах, и метро, и троллейбусы, и многое другое, что неотделимо от города, стало так же неотделимым и от моего быта, привычек и представлений. Но иногда случается так, что проснешься вдруг среди ночи в своей городской квартире и услышишь, а может, и не услышишь, только почувствуешь, как плещутся в камень московских застав волны Зеленого моря, несущие запах хвои и теплой земли. И тут же припомнишь знакомую черемуху, склонившуюся над мало кому известной мещерской речкой Стружанью. Припомнишь с такой пронзительной ясностью, что почувствуешь холодновато-горький запах цветов и увидишь всю ее — от нижних кем-то грубо обломанных веток до самой макушки, где цветы вроде уже и не белые, а слегка позолоченные сиянием майского дня.
Да и не только саму черемуху, но и травянистую полянку возле нее, и желтые чашечки первых купальниц, и пока еще по-весеннему нежно-зеленые лезвия аира, поднявшиеся из темной воды.
И так же явственно услышишь кукушку в бархатной чаще соседнего ельника, бессознательно, по привычке прошепчешь: «Кукушка, кукушка, сколько лет жить мне?» — и с замирающим сердцем будешь внимать ее вещему счету.
Потом придет день, начинающийся, как обычно, утренним голосом радио, нарастающим шумом улицы, свежей газетой, отзвуком сердцебиения мира, в котором противоборствуют горе и радости. Он захватит, затормошит постоянными, как вечность, заботами, захлестнет суетой и заставит забыть ночное видение. Но где-то, может быть, в самой глубинке души освежающим родничком будет пробиваться: «А у меня есть знакомая черемуха над Стружанью». И от этого самый день становится светлее и чище…
С давних пор влекло меня к еще одному, не открытому и не виданному мной, родничку — Синеборью.
Оно звенело во мне песней зяблика, отзывалось голосом черноголовой славки и посвистом иволги, шумело высокими шапками бронзовых сосен и вкрадчиво шелестело листвою берез. В нем мне чудились волны Зеленого моря.
Знал я, что Синеборье расположено в муромских древних лесах, был много наслышан о самобытной его красоте и каждое лето загадывал побывать в том краю.
В знойный июльский полдень стояли мы с Сергеем Васильевичем Лариным, владимирским писателем и охотником, на гребне городского старинного вала. Прямо перед нами, за Клязьмой, бескрайне синели мещерские и муромские леса.
— Вот так и поедешь по этой дороге на Судогду. А от Судогды бери влево, на Чамерево. Там оно и есть — Синеборье, — напутствовал Ларин.
Он и сам бы поехал со мной, да дела не пускают. Сергей Васильевич на должности: работает заместителем редактора областной газеты. Мы с ним почти ровесники, обоим за пятьдесят, но за последнее время он погрузнел, появилась одышка.
— Таких сел, как Чамерево, у нас в области больше нет. Единственное в своем роде, — говорит он. — Впрочем, не буду рассказывать, своими глазами увидишь…
И вот я уже еду в желанное Синеборье. Дорогу с обеих сторон обступают старые березы, а к самому полотну ее выбежали белые ромашки, пунцовые звездочки дикой гвоздики, розовые свечки кипрея.
Перемахнув мосток через речку Сойму, не доезжая до Судогды, сворачиваем налево. Бывалый шофер объясняет:
— Мы тут по летничку на Лаврово выскочим. Километров десять выгадать можно.
Едва приметный, мало наезженный летничек выводит нас к каменке. Мощенная булыжником, она окаймлена высокими лиственницами и напоминает аллею старого парка. За лиственницами — чистый сосновый бор. Сосны одна к одной — высоки, прямоствольны. Стоят они в линейном порядке, как гренадерский полк на парадном смотру.
— Саженый бор-то?
— Саженый, — отвечает водитель. — Это все были дачи помещика Храповицкого. Но за порядком следил управляющий, немец Тюрмер. Ученый лесовод. Этот много полезного сделал. А сам-то Храповицкий в Питере жил и из здешних лесов только капиталы выкачивал да на трюфелях проедал. Когда революция произошла, он за границу подался, во Францию. Там и помер. Жена у него была совсем глупая, — добавляет водитель.
— Что так?
— Ну как же: в тридцатых годах прислала она здешним колхозникам письмо из Франции. Пишет, что барин, мол, помер, оставил ее без денег, и требует, чтобы мужики высылали ей на пропитание. А я, дескать, за это землю и лес обратно не буду требовать.
— А колхозники?
— Что колхозники, прочли письмо, посмеялись и написали ей: дура, мол, ты, бывшая барыня. Землю и лес у нас обратно теперь уж никто не возьмет. Вечно владеть будем.
Из лесного массива каменка выбежала в поля, окаймленные рощами, поднялась на взлобок.
— А вот и Чамерево.
Село и впрямь выглядело совсем необычно: на горке в окружении сосен и старых берез стояли крепкие бревенчатые дома сплошь с вывесками: «Участковая больница», «Сельский Совет», «Школа», «Правление колхоза „Красное Синеборье“», «Ветеринарный пункт», «Библиотека». И еще — два магазина, хлебопекарня, клуб, контора сельпо. Только немного поодаль, возле старой каменной церкви, ютились три домика, когда-то принадлежавшие церковнослужителям. Но церковь давно уж закрыта, ее служителей и след простыл, а в домиках живут теперь сторожа-пенсионеры.