В хрупкий полусон назойливо лезет синева — отражение синего-синего моря, синеющей балконной занавеси, близкого рассвета. Это ощущение раздражает нервы, и сознание хочет его прогнать, чтобы снова погрузиться в сладостные диалоги с кем-то о какой-то истине, разумеется, призрачной и лживой — обман, сотворенный опьяняющим сном, сладость, проистекающая из игры жизненных сил в организме, сказочный мир, утешитель и врачеватель души… Ну, а «кто-то»… это опостылевший знакомец, тот, кто, несмотря на старания забыть про него хоть на время, продолжает напоминать о себе в утренние часы пробуждения и, как неуступчивый оппонент, противоречит, упрекает, язвит… Он блестящий, уважаемый Скотт Рейнольдс, известный всему миру ученый — Он должен умереть, исчезнуть совсем, и он умирает со временем, с годами и старостью. Он возомнил себя аристократом, владеющим вместе с горсткой избранных сокровищницей истины. Ха, ха, пускай попробует ее изречь. А га, синева уже под веками, неудержимо надвигается день, восход солнца, представление о времени и о будущем… И день сверкнет, рассыпав жар златой, и засияет синь морская!.. Но тот не унимается: «Неужто только это тебе осталось, только такая детская радость?» Да, только такая! Пошли ко всем чертям эти лживые диалоги. Скотт Рейнольдс! Встань с постели, не пропусти торжественного безмолвия утра, пустынности пляжа, самых плодотворных, самых прелестных часов твоего одиночества!..
Скотт Рейнольдс пошел в ванную голышом. В зеркале отразилось хмурое, даже мрачное, еще не одрябшее старческое лицо, узкое, с чуть длинноватым прямым носом и слегка приподнятыми бровями. Под лампой блестел высокий благородный лоб ученого, поэта или пророка — эти три категории переходят одна в другую, и только глупцы этого не замечают — так же, как серьезные мысли перемешиваются сейчас с напускной беспечностью за этим челом. Холодный душ приводит нервы в порядок, в такой, который мы называем нормальным состоянием…
Старый дедушка Коль
Был веселый король,
Громко крикнул он свите своей:
— Эй, налейте нам кубки.
Да набейте нам трубки.
Да зовите моих скрипачей, трубачей.
Да, зовите моих трубачей!
[1]За стеной еще спят. Да если бы и проснулись, не протестовали бы из уважения к мистеру Рейнольдсу, ученому с мировым именем (да провались он к черту!); и потом, приятно слушать свой хрипловатый старческий баритон в этой тесной ванной и гнать из головы серьезные мысли.
Пока «Ремингтон», жужжа, снимал отросшую за ночь щетину, Скотт Рейнольдс, все еще с горьким осадком в душе, допел свою песенку, то и дело прерывая ее, до конца. В комнате он влез в купальные трусы, надел соломенную шляпу, накинул махровый халат и пошел босиком по притихшему коридору. Он быстро спустился по лестнице, чтобы поскорей оставить за спиной отель и свой номер со всеми его кошмарами. Оранжевый халат развевался, как царственная мантия, утренний холодок ласкал его поджарое жилистое тело, забирался под мышки. Белые шершавые плиты двора приятно холодили загрубевшие от горячего песка ступни.
Теперь цветы свертывают свои лепестки. Они оживают ночью, распускаются, чтобы подставить чашечки солнечному ветру, который образует стотысячемильное клубящееся облако в ночной тени земли. В этом вихре, возможно, носятся души мертвецов, все духи, поглощенные вселенной с глубочайшей древности до наших дней. Утешайся этой мечтой о запредельном мире… и как бы твоя тайная психогония не превратилась в религиозный культ!..
Скотгу Рейнольдсу хочется сбросить с себя свою кожу. Ах, если бы человек мог, подобно бабочке, оставляющей за собой кокон, оставить позади все, что он накопил за свою мерзостную жизнь, — честолюбие, самообманы, манию величия, — и родиться снова, как рождается день! Увы! Подобное очищение послужило бы чистой основой для новой дряни. О, человек, перестань умствовать, перестань, если хочешь наслаждаться!.. Вон молодая смоковница широко раскинула ветви над асфальтом шоссе, там, где начинается песок. Каждое утро и около девяти часов, когда он возвращается с пляжа, эта смоковница напоминает ему жену Мэри (в дни ее молодости!) и заставляет подумать о том, как далеко он от нее. Между ними десять тысяч миль… Еще одна иллюзия — пространство! Хе-хе, как знать, не навеяна ли эта ассоциация идеей женственности вселенной, например. — Перестань думать о доме, внуши себе, что Мэри давно мертва и что не существует ничего, кроме того, что ты видишь вокруг, говорит он себе, пробираясь между закрытыми солнечными тентами, от которых еще нет теней.
Песок прохладен, усеян следами ног и тел. За ночь море выбросило новые водоросли, пахнет йодом.
Скотт Рейнольдс сбросил халат, который сложился на песке в громадную орхидею, швырнул туда же соломенную шляпу и, оставшись в одних трусах, начал утреннюю гимнастику. Длинные ноги понесли его размашистыми и ритмичными шагами, оставляя на песке глубокие вмятины, которые кружевной язык моря спешил зализать и сгладить. Сто ярдов[2] вперед и назад, потом отдых по колено в теплой синей воде, по которой скользит заря, обещая ликующий блистательный день с ликующей блистательной ложыо, и ты прекрасно это знаешь. Скотт Рейнольдс, и тебе хочется упасть на колени и зарыдать от умиления и восторга перед ее вечно обольщающей тайной… хотя и она начала тебе приедаться! Когда ты вчера засыпал, стараясь, как всегда, чем-нибудь утешиться, ты мечтал заказать стеклянную лодку (жалко, что в этой социалистической стране вряд ли кто-нибудь тебе ее сделает), впрочем, не лодку, а саркофаг с герметической крышкой, и в какую-нибудь синюю ночь поплыть к Геллеспонту,