Узкий язычок пламени колышется над сплющенной шейкой орудийной гильзы. К бревенчатому потолку, откуда нет-нет и посыпятся струйки сухой земли, поднимается, извиваясь, черная лента копоти.
— Опять размечталась, Неля?
Девушка в солдатской гимнастерке поворачивает голову. В тусклом свете коптилки не видно появившегося на лице румянца. Но сердце екнуло, забилось часто-часто.
Какой он все-таки хороший, комбат. Ни разу даже — как другие — не попытался обнять, хотя бы невзначай, в шутку. А ведь, кажется, скажи он одно слово, не задумываясь отдала бы ему всю свою нерастраченную девичью ласку.
— Школу вспомнила, товарищ старший лейтенант, выпускной вечер.
Спят солдаты — одни тихо и спокойно, другие, тревожно ворочаясь, тяжело вздыхая во сне: разные сны снятся солдатам.
— Пора отдыхать, Неля… Ты ложись, а я еще покурю.
Вот уже более двух недель они каждую ночь рядом, на одном топчане, грубо сколоченном из толстых неоструганных досок. И только один раз он легко провел ладонью по ее волосам, когда думал, что девушка спит.
«Милый и глупый…»
Старший лейтенант поднимается, отбрасывает плащ-палатку, занавешивающую вход. По стенам мечутся черные, бесформенные тени, в землянку врывается свежий воздух: он пахнет влажной листвой, хвоей, прелью.
Проходит несколько минут, и Неля тоже выходит из землянки.
Темно, очень темно. Только россыпи звезд в небе, да краснеет сбоку огонек папиросы. Комбат сидит на бревне. Об этом Неля догадывается: одно из бревен, приготовленных для наката, оказалось лишним, и его так и оставили лежать около входа в землянку.
— Ты, Неля?
— Я…
Тихо вокруг. Лишь изредка где-то далеко прозвучит глухой выстрел — и снова тишина. Но небо беспокойно, То в одном, то в другом месте, чуть ли не со всех сторон, оно время от времени светлеет. Там немцы; это их осветительные ракеты одна за другой взлетают в воздух и гаснут, невидимые за верхушками деревьев, вплотную обступивших огневую позицию.
— Садись…
Комбат отодвигается, и Неля садится рядом. Бревно кажется теплым и мягким.
Папироса погасла. Оба сидят молча, стараются не смотреть в глаза друг другу.
Неужели ему нечего сказать? — думает Неля. — Почему? Ведь письма он получает только от матери, пишет лишь ей одной. Это уж она знает точно.
Комбат снова закуривает, прикрывая ладонью спичку. В красноватом отблеске огонька отчетливо вырисовываются его упрямые губы, слегка запавшие щеки, глаза.
— Больше тебя не обижают, Неля?
Вопрос неожиданный, не совсем приятный. И все же — это хорошо. Значит, ему не безразлично, не все равно. А она даже не поблагодарила комбата за то, что он так здорово отчитал этого противного старшину. Перед строем всей батареи…
Подлец все-таки этот старшина. Ну прямо жизни от него не было, прохода не давал. И, чтобы лишний раз досадить, выдал вместо сапог ботинки с обмотками.
— Нет, сейчас все хорошо.
— Иначе и быть не могло, Неля. Ребята у нас — что надо. Ну, а если и попадется случайно дрянь какая — здесь быстро человеком станет.
— Ко мне все хорошо относятся. А большего мне и не надо. Вот если бы… — девушка умолкает, но в ее взгляде, мельком брошенном в сторону задумавшегося комбата, столько тепла и признательности, что не трудно догадаться, что она имеет в виду.
И опять оба молчат — и офицер, и солдат. Потом осторожно и бережно комбат берет девушку за руку.
— Вот и хорошо.
Неля чувствует на своей руке прикосновение его губ и замирает. Она не открывает глаз. Быть может, это только кажется ей, только снится. Обнять бы сейчас эту склоненную над ее рукой голову, привлечь к груди, прильнуть губами к пахнущим табаком и гарью волосам, сказать нежно и тихо: «Милый мой, честный, славный…».
— Спокойной ночи, Неля. Спать-то мне остается совсем немного.
Старший лейтенант поднимается, устало поправляет перекосившийся под тяжестью пистолета ремень и уходит в землянку. А девушка еще долго сидит одна, и далекие, безучастные ко всему земному звезды отражаются в ее глазах…
…А на следующий день невыносимо печет солнце, повисшее над огневой позицией. В раскаленном воздухе тяжелый запах гари. Во рту пересохло, на зубах хрустит песок. Но разве есть сила, способная оторвать Нелю от рации. Вот уже сколько часов сидит она в своем окопчике, и кажется, что девушка и рация составляют одно неразрывное целое. Левой рукой Неля крепко сжимает микрофон, губы ее касаются мембраны.
— Утес!.. Утес!.. Я — рябина!.. Я — рябина!.. Вы слышите меня?.. Перехожу на прием…
Девушка переключает рацию. Но «Утес» молчит.
…Еще затемно комбат с тремя разведчиками из взвода управления ушел на НП. Сколько его коротких команд за эти часы уже повторила Неля, а за ней — старший на батарее, командиры взводов, командиры орудий. Давно порыжела и выгорела свежая трава на брустверах. Трудно двигаться в орудийных окопах — они полны закопченных стреляных гильз. Дышат жаром задранные к выцветшему небу стволы орудий…
И все-таки он вспомнил… Назвал несколько раз по имени и даже один раз ласкательно: Нелечка.
— Утес!.. Утес!.. Я — рябина!.. Я — рябина!.. Вы слышите меня?.. Отвечайте!.. Перехожу на прием… Перехожу на прием.
И вдруг девушка, побледнев, схватилась свободной рукой за наушник.