Меня поймали — я курила в клозете. Поймали, когда я думала, что совсем одна. Одна на всем свете и счастлива, и размышлять могу о чем угодно. Сквозь сводчатое окно радужно фильтровался свет. Даже здесь были витражи, и во всех службах тоже. Дым вспыхивал в солнечных лучах красным и лиловым, странные узоры смешивались как попало, превращаясь в насыщенный синий цвет.
Меня не мутило от сигареты, я уже курила раньше.
Да я и не затягивалась глубоко, дым я держала во рту: у него был приятный запах. Сигареты найти было нетрудно, Они лежали во всех серебряных коробках и, подозреваю, не были пересчитаны — единственная в доме вещь без описи.
Он постучал в дверь, и мне некуда было деться. Я‑то считала, что старик сидит на наблюдательной вышке, но он, может, что–то унюхал — не дым, дым до вышек не доходил. Просто я утром вертелась в столовой, и он заметил, он все всегда замечал.
Я вышла и остановилась. Он ждал меня у двери. Каменный коридор был узкий — двум людям не разойтись. И не пройти, если кто–нибудь стоит, а он и не думал двинуться с места.
— Дыхни, — сказал он, но дым уже валил из открытой двери, настигая меня, дым и солнечные лучи.
Мне вдруг захотелось смеяться, и тут уж я дала себе волю, смеяться приходилось редко, но этого у меня еще не отняли. Думаю, я смеялась так редко потому, что знала все наперед. И вот я засмеялась. Я хохотала, а дым все догонял меня, цеплялся за уши и за нос, за руки и шею, перевязывал меня прозрачными бинтами.
— Поедешь к своей матери в горы, — сказал он, — вечером решим, когда.
Он повернулся и заскользил под каменными сводами, переливаясь из движения в движение. Большая домашняя улитка. И слова в нем булькали, словно шарики клея.
Я спустилась во двор по черной лестнице. В глубине сада были качели. Мне хотелось покачаться на них всласть. В горах чересчур высокие деревья, и растут они слишком часто. Между елками качаться нельзя. А представляю себе, как хорош был бы лес, где множество девочек взлетают взад–вперед на качелях!
Я сижу на качелях лицом к двору. Двор каменный, и стены тоже. И дом каменный. И соседние дома и дворы тоже. И все вокруг сколько хватает глаз. Камень. Но чтобы это увидеть, нужен огромный рывок, нужно, хорошенько держась за веревки, как следует напрячь ноги и руки и с силой оттолкнуться. Много чего нужно, чтобы взлететь туда, где никто и ничто не может помешать тебе делать, что хочется, а главное, нужна смелость и дерзость — увидеть сразу весь город и эту странную свободу, разлитую за старыми стенами вокруг.
Я сижу на качелях лицом к двору. Когда раскачиваюсь, ноги вначале видны лишь немножко, но я скольжу к верхушкам деревьев, и юбка взвивается выше колен. Потом показываются ворота. Свет, процеженный сквозь доски, похож на паука. Лечу вниз, закрываю глаза, и ветер послушно одергивает мне юбку. Только со второго захода начинаю набирать высоту. Двор скользит под откос, я взлетаю к каменным стенам раньше ветра, открываю глаза и вижу жестяных петухов в вышине. И снова двор, голова моя почти достает до земли. И снова петухи. Они зеленые и рвутся со мною вверх. Черепицы отделяются, летят за мной целым роем. И снова земля. Падаю. Петухи текут у меня между рук. И черепицы. Пикирую в листву. Небо. Стены города, башни, усеянные птицами. Земля. Воздух лижет мне щеки. Земля, небо, земля. Камнем вниз. Снова вверх. Снова, снова. Не достать мне до солнца, его лепешка далеко. До солнца мне не достать. Я раскачиваюсь. Снова и снова. Сгибаю и разгибаю колени, длинными веслами ног загребаю воздух, я сгибаю колени и разгибаю их, у меня есть крылья, и я рассекаю воздух, поднимаюсь. Солнце, солнце. Не достаю я до солнца, потом достаю. Хап! Хватаю его и тяну. Эмалевым звоном звякают черепицы. Я привязала его и срываю. И оно падает. И течет по колючим диким грушам. Его желтые лохмотья летают над садом — маленькие световые флажки.
Я над городом. Я победила. Выше, я поднимаюсь все выше, и хотелось бы, чтобы кто–нибудь сыграл мне сейчас на трубе.
— Барушня, барушень!
Красная как рак Эржи цеплялась за дерево и кричала:
— Барушня!
— Останови меня, Эржи, хватайся за веревки! Она остановила качели, и я уперлась одной ногой в землю. Кружилась голова, и почему–то хотелось идти вперед. И еще — будто где–то у меня внутри между ребрами позвякивали маленькие качели.
— Ты что?
Она плакала.
— Барушня, что вы наделали?! У вас нужно табак? Барин сказал — приготовить чемоданы. Зачем, куда вы поедете?
— Уезжаю, Эржи, поеду к маме-Мутер. Какого черта ты плачешь? Пошли на кухню.
Я спрыгнула с качелей и направилась к дому. Сад был маленький, горстка зелени да еще четыре груши, выросшие в каменных гнездах. И двор был мощенный булыжником, весенние потоки катились по нему, брызгая пеной.
Кухня находилась в первом этаже. Огромное помещение с большой печью «Мюллер и Стамм», на полу — линолеум, а на стенах изречения: «Где хозяйка хороша, муж домой бежит спеша» — или: «Рано утречком вставай, лицо, руки умывай». Эржи жила при кухни там стояли ее кровать и шкаф. Особенно приятно было утром — на дверце шкафа висели самые разные ленты для волос. Можно смотреть на них или думать, о чем твоей душе угодно. На постели лежал большой пуховик, набитый куриным пером, можно было завернуться в него, и сразу тебе приходили в голову самые разные мысли. Там я впервые подумала о Мананином полицейском. Я его прекрасно себе представила — с усами, в фуражке, но только непременно стоя. Никакими силами не могла я вообразить его в лежачем положении, у него был огромный живот, а я почему–то решила, что он должен спать непременно лицом вниз. Но как может пузатый человек спать лицом вниз?! Думала я и о других интересных вещах. Рядом возилась Эржи, и за ней по пятам шли шумы — я любила слушать, как она чистит картошку, как льет молоко из подойника в кувшины, как вынимает бутыли из кладовки и они чокаются — дзинь, дзинь! — бутыли с бульоном и маслом, с компотом из ревеня и вареньем, потому что в этом доме ели в огромных количествах. В кладовках был запас на шесть лет вперед. Повидло засыхало в банках, шербет стекленел навечно и сиропы из шиповника тоже, куски сала давно пахли плесенью, но это никого не тревожило. Не тревожили ни мыши в сараях, ни мухи, ни плесень, ни красные пауки на макаронах, ни прусаки — можно было видеть, как они кишели на кухне в лунные летние ночи, как обжирались и падали. В доме были продукты. На продуктах зиждилось семейное благополучие.