Я помню, как родилась.
Вообще-то, я помню и время до этого. В мире не было света, но была музыка: скрип суставов, биение крови, убаюкивающее стаккато сердца, богатая симфония желудка. Звуки обволакивали и защищали.
А потом мой мир раскололся, и меня вытолкнуло в холодную и яркую тишину. Я пыталась заполнить пустоту криками, но пространства оказалось слишком много. Во мне бушевала ярость, и все же пути назад не было.
Больше мне ничего не вспоминается — в конце концов я была лишь младенцем, пусть и немного необычным. Кровь и суета ничего для меня не значили. Я не помню ни ужаса повитухи, ни рыданий отца, ни речей священника, который читал молитву вслед отлетевшей душе моей матери.
Она оставила мне непростое, тяжелое наследство. Отец скрыл ужасные подробности ото всех, включая меня саму, переехал вместе со мной в Лавондавилль, столицу Горедда, и снова взялся за юридическую практику с того места, где ее бросил. Он придумал себе более приемлемую покойную жену, и я верила в нее, как некоторые люди верят в Небеса.
Я была капризным ребенком — отказывалась брать грудь, если кормилица пела фальшиво.
— Оно, кажется, имеет исключительный слух, — заметил как-то Орма, высокий угловатый знакомый моего отца, который часто навещал его в те дни. Орма называл меня «оно», будто я была вещью; а меня притягивала его отчужденность, как кошек притягивают люди, которые стараются их избегать.
Однажды весенним утром он сопроводил нас в собор, где молодой священник умастил мои жидкие волосенки маслом лаванды и сказал мне, что в глазах Небес я равна королеве. Как любой уважающий себя младенец, я разразилась криками, которые эхом разнеслись по всему нефу. Не трудясь оторваться от работы, которую принес с собой, мой отец обещал ревностно воспитать меня в вере Всесвятых. Священник протянул мне отцовский псалтырь, и я как по заказу тут же его уронила. Упав, он открылся на портрете святой Йиртрудис, лицо которой было замазано черным.
Священник поцеловал свою руку, подняв мизинец.
— Вы не вырвали страницы еретички!
— Это очень старый псалтырь, — сказал папа, по-прежнему не поднимая глаз, — не хочется книгу портить.
— Мы советуем всем верующим библиофилам склеить листы, посвященные Йиртрудис, вместе, чтобы не выходило таких недоразумений. — Священник перевернул страницу. — Небо, конечно же, имело в виду святую Капити.
Папа пробормотал что-то о суеверном притворстве, священник услышал, и последовал разгоряченный спор, который у меня в памяти не задержался. Я завороженно следила взглядом за процессией монахов, следующих по нефу. Они прошуршали мимо нас в своей мягкой обуви и летящих темных робах, стуча четками, и заняли места на хорах. Звонко заскрипели скамьи; кто-то из монахов кашлянул.
Они начали петь.
Собор, наполнившись гармоничным переливом мужских голосов, казалось, распахнулся перед моим взором. В высоких окнах засияло солнце, мраморный пол расцвел золотым и алым. Музыка подняла мое крошечное тельце, наполнила и окружила, сделала меня больше, чем я была до того. Она стала ответом на мой незаданный вопрос, заполнила кошмарную пустоту, в которую я родилась. Во мне поднялась надежда — нет, уверенность— что я могу преодолеть это огромное пространство и коснуться рукой сводчатого потолка.
Так я и попыталась сделать.
Нянька взвизгнула — я едва не выскользнула у нее из рук — но умудрилась схватить меня за лодыжку под очень неудобным углом. Прямо перед моим затуманенным взглядом оказался пол; он словно бы вертелся и покачивался.
Отец обхватил меня длинными ладонями поперек пухлого живота, держа на вытянутых руках, будто обнаружил на удивление огромную лягушку. Я встретила взгляд его глаз, серых, как штормовое море; в их уголках залегли горькие морщинки.
Священник, так и не благословив меня, развернулся и бросился прочь. Орма проводил его взглядом до угла Золотого дома, а потом спросил:
— Клод, объясни-ка мне. Он ушел, потому что ты убедил его, что религия — обман? Или он… как это называется? Обиделся?
Мой отец, казалось, не слышал; что-то во мне полностью захватило его внимание.
— Посмотри на ее глаза. Я бы мог поклясться, что она нас понимает.
— На редкость сознательное выражение для младенца, — признал Орма, поправив очки и направив на меня свой пронзительный взгляд. Глаза у него были темно-карие, как и у меня; но, в отличие от моего, взгляд Ормы был отстраненным и непостижимым, как ночное небо.
— У меня не выходит справляться со своим долгом, Серафина, — сказал папа тихо. — Может, никогда и не выйдет, но я уверен, что смогу стараться лучше. Нам нужно научиться быть друг для друга семьей.
Он поцеловал мои пушистые волосенки — никогда раньше такого не делал. Я уставилась на него в благоговейном изумлении. Текучие голоса монахов окружили нас троих и слились в единое целое. На одно восхитительное мгновение ко мне вернулось то самое, изначальное ощущение, которое я утратила, родившись: все было так, как должно было быть, и я оказалась на своем месте.
А потом это ощущение пропало. Мы вышли в окованные бронзой двери собора; музыка растаяла позади. Орма, не попрощавшись, пошел через площадь. Плащ его развевался, словно крылья огромной летучей мыши. Папа передал меня няньке, плотно укутался в накидку и ссутулился под порывами ветра. Я кричала ему, но он не повернулся ко мне. Над нами изгибался купол неба, пустой и очень-очень далекий.