Хотя был только конец мая, стояла нестерпимая жара. Солнце медленно поднималось над головой, и его горячие лучи беспощадно жгли порыжевшую степь, — ни единое облачко не скрывало, хоть на миг, раскаленное солнце.
На берегах Колымаки буйно зеленели травы, а здесь, на холме, где должны были состояться выборы гетмана, высокий ковыль давно выгорел, и холм казался покрытым огромной серой епанчой, на которой капюшоном выделялся шелковый княжеский шатер, яркоголубой на фоне серой, однообразной степи, наполовину скрытый в тени высокой раскидистой березы. Рядом стоял небольшой дубовый стол, накрытый ковром, да несколько стульев, а чуть в стороне — широкие дубовые скамьи.
В степи было людно: за шатром четкими прямоугольниками выстроились четыре наемных иноземных полка, еще с вечера приведенные сюда; слева расположился большой отряд московских стрельцов, а-внизу, прямо перед шатром, почти до самой Колымаки бурлило и играло красками море жупанов и казацких шапок с красными и синими верхами. По обоим берегам большими косяками ходили стреноженные казачьи кони. Над толпой плыли синевато-сизые струи табачного дыма, и от этого зной казался еще сильнее.
Невдалеке от шатра под открытым небом сидела большая группа казаков; они молча курили люльки и сосредоточенно смотрели на дорогу, что змеей извивалась по степи до самого села с маленькой деревянной церковкой, белевшей между высокими осокорями.
— Ну и духота, аж во рту пересохло! — устало промолвил немолодой, степенный казак, выбивая люльку об эфес сабли. — Хоть бы ветерок подул, что ли.
— И чего они тянут, только людей морят! Не зря говорится: кому свадьба, а курице смерть.
— Терпи, Мусий, в атаманы выйдешь, — снова проговорил степенный казак. — Как ты думаешь, кто гетманом будет?
— А что нам, Василь, думать? Кого старшина[1] прокричит на гетмана, того и назначат, — равнодушно ответил Мусий.
— Как так старшина? А коли нам он не по вкусу придется? — повернулся к Мусию молодой остролицый казак.
— Думаешь, про твой вкус спросят? Как бы не так! Можешь, кричать, пока пуп не вывалится. Между старшиной все давным-давно сговорено. А нам только останется магарыч пить.
Мусий говорил как бы шутя, но глаза его, глубоко спрятанные под прямыми густыми бровями, смотрели строго.
Наступило недолгое молчание.
— Палия Семена — вот кого выбрать гетманом, — задумчиво сказал кто-то сзади. — Жаль, не здесь он, а на Запорожье.
— Сюда Палий не вернется, наша старшина готова его живьем съесть, — ответил Василь. Потом чуть понизил голос и наклонился к Мусию: — Слушай, а ты не знаешь, за каким чортом стрельцов пригнали?
— Там и стрельцов тех… Разве не видишь: одни немцы, а пригнали их зачем, так это и дурню понятно…
Что именно понятно, казак так и не успел сказать: на сельской колокольне часто, как бы захлебываясь, ударил колокол, и по всей степи прокатилось:
— Идут! Идут!
Сидевшие вскочили на ноги, задние начали протискиваться вперед, и толпа сразу заволновалась, загудела, как потревоженный улей. Из села, не по дороге, а напрямик, степью, чтобы не запылиться, двигалась длинная процессия; когда ее первые ряды приблизились к холму и уже можно было разглядеть одежду и лица людей, последние только выходили из села. Впереди мелкими, неуверенными шажками, словно боясь, чтоб его не обогнали, семенил архимандрит Алексей. За ним, чуть отделившись от остальных, выступал князь Василий Голицын. Несмотря на жару, на его плечи был накинут дорогой парчовый охабень, подбитый куньим мехом, такая же, из куниц, высокая горлатная шапка, на ногах дорогие, в самоцветах сафьянцы, чуть припорошенные пылью, отчего каменья на них блестели тускло и холодно. За князем попарно шли московские бояре, духовенство и пышно одетая казацкая старшина.
Во втором ряду, плечом к плечу со стольником Неплюевым — войсковой генеральный писарь Мазепа; шел он, опустив голову, в глубокой задумчивости, так что длинные усы спадали на казацкий жупан. Вся его одежда была хоть и добротная, но простая, казацкая, и это резко отличало Мазепу от разодетой старшины. Задумавшись, он споткнулся о камень и с удивлением оглянулся. Ротмистр Иван Соболев, шедший в некотором отдалении, легонько толкнул своего соседа, гадячского полковника Михаила Самойловича:
— Не к добру.
— Смотря для кого, — мрачно ответил полковник.
Наконец процессия достигла холма. Первыми поднялись на холм Голицын с боярами и духовенством; старшина и полковники остановились впереди казаков. Голицын подошел к шатру и что-то сказал. Полы шатра откинулись, и дьяк вынес булаву, бунчук и знамя, а рядом поп, прислуживавший архимандриту, поставил образ Спаса, положил крест и евангелие. Под березой глухо загудел низкий надтреснутый голос архимандрита Алексея. Он освящал клейноды.[2] Голицын сбросил на руки дьяка охабень и, поддерживаемый вторым дьяком, взобрался на стул. Воцарилась тишина. Князь говорил долго и не для всех понятно. Однако казакам стало ясно, что на их челобитную великие государи Петр и Иван прислали указ, по которому Ивану Самойловичу «гетманом у них не быть, а на его место избрать другого, вольными голосами, по своему обычаю». Обведя взглядом казаков, Голицын спросил: