В этом году, в пору тихого и жаркого бабьего лета, в саду у Галины Куделиной зацвела ветка черемухи. Весной, прибитая последними заморозками, она не успела распуститься и вот проснулась от тепла, выкинула белые лепестки в дни, по-осеннему блестящие: от паутины, еще не оборванной дождями, от берез, сорящих желтой листвой, от ярких солнечных зайчиков на Оби. Яро цвела, не знала, что ее впереди ждет, качалась в звенящем воздухе, тяжелела и свешивалась через штакетник.
Но кончилось благодатное бабье лето. Ближе к селу придвинулся горизонт, темные, налитые влагой тучи притянули небо к земле, первый дождь оборвал паутину, прибил пыль на улице и зарядил надолго. Тяжелые капли падали на ветку черемухи, сбивали лепестки, и они, недолго покружив в воздухе, опускались на мокрую землю поверх серых листьев.
Весь белый цвет обил первый осенний дождь. За первым полил второй, третий, а там и счет потерялся. Днем и ночью моросила мелкая водяная пыль, замешивала на улицах липкую, черную грязь, прекращалась на час-два и снова брызгала по земле, по заборам, по домам, крыши которых становились темными и блестящими. Устанавливалась глухая, промозглая осень.
Узенький переулок, полого спускающийся к реке, казался в ранних сумерках еще у же, чем был на самом деле, неприметней, затерянней, и его не оживляли даже светящиеся окна домов, которые бросали желтые пятна в палисадники. В одном из таких окон, в доме Фаины Лазаревой, занавесок не было, и с улицы хорошо виделось, что происходит внутри, в большой, бедно обставленной комнате.
На столе, как и после всякой пьянки, было налито и набросано: в борще плавали окурки, клеенку усыпали пеплом, измазанные в нем валялись красные лохмотья обсосанных соленых помидоров. Половики вокруг стола сбуровили, опрокинутая табуретка выставила из-под кровати крашеные ножки. Фаина, баба лет сорока с небольшим, с остатками былой красоты, сидела на кровати, столкав покрывало на пол, курила, выпускала дым колечками и в перерывах между затяжками громко и тоскливо тянула:
Зачем вы, девочки,
Красивых любите-е…
За широким столом, обхватив голову руками, немощно и обреченно сгорбясь, неслышно плакала Галина Куделина, соседка Фаины, а напротив нее клевал носом в тарелку с капустой Вася Раскатов. Кем он Фаине доводился — определить трудно: не то муж, не то сожитель, не то квартирант. Но это их не волновало. Живет — и ладно. Голова у Васи клонилась все ниже, кончик длинного носа прижался к капусте, Вася перестал поддерживать голову и спокойно уложил ее на тарелке.
Фаина продолжала петь, Галина плакала, а Вася негромко, с присвистом, захрапел, слюни в уголках рта надувались у него пузырьками, лопались и бледными капельками скатывались на капусту. За окном сгущались сумерки, и в них ярче разгорались желтые пятна, падающие из окон. Глухая тишина устанавливалась в Оконешникове и даже неспокойные собаки не нарушали ее своим лаем. Далеко, где-то за селом, тяжело и надсадно выла машина, видно, зарюхался шофер-бедолага в непролазную грязь и теперь рвал мотор, напрягая собственные и машинные силы, пытаясь вырваться из липкого, чавкающего плена. Этот надсадный, все выше поднимающийся вой не прекращался и не ослабевал, а еще настойчивей, плотнее ввинчивался в темноту и тишину осеннего вечера.
Фаина отщелкнула в сторону папиросу, плюнула себе под ноги, тупо поглядела на свои ничем не занятые руки, вдруг вскочила с кровати, отбросила валявшееся на полу покрывало и крикнула:
— Галька, брось выть! Тошнехонько!
Привалилась к столу, разлила остатки водки. Галина смотрела на нее снизу вверх опухшими глазами. Раньше они светились мягким зеленоватым блеском, а сейчас словно подернулись мутной пленкой, круглая ямочка на подбородке, которая всегда молодила Галину, расплылась в нездоровой и дряблой коже.
— Файка! Давай плясать!
Галина уронила пустой стакан, и он громко звякнул о крашеную половицу.
— Плясать хочу! Давай плясать!
Тяжело выбралась из-за стола, шатко шагнула на середину комнаты и неуклюже затопала, виляла бедрами и трясла грудями, а глаза были закрыты, словно она на ходу спала. Вася проснулся и вытаращился на Галину. Сначала ничего не мог понять, не доходило до него, а когда дошло — закатился в хохоте, крепко прилипший капустный лист подрагивал на щеке.
— Галька-балерина! Со смеху помру! Галька-балерина!
Услышав мелкий и хриплый хохот, Галина распахнула глаза, и они у нее позеленели от злости, остановились.
— Чего ржешь, идол?! Надо мной ржешь, глист вонючий?!
Она кинулась к нему и сильно толкнула обеими руками в плечо. Вася загремел с табуретки на пол, перевернулся, встал на четвереньки, выпрямился рывком и отбежал к окну. Перевертываясь, роняя хлопья капусты, полетела, чуть повыше его головы, тарелка, врезалась в раму, разломилась надвое, и осколки со звоном попадали на подоконник вместе со стеклами.
В это время — как из-под земли вылупилась! — появилась в конце переулка Шаповалиха, скорая на ногу и на язык старушонка. Она всегда появлялась там, где случалось что-то такое, о чем можно потом рассказать. А узнавать и рассказывать о том, что в Оконешникове было мало-мальски знаменито, бабка Шаповалиха любила больше всего — хлебом не корми, а дай узнать и рассказать.