В ясный зимний день, в начале января 1598 года, по одной из московских улиц шел молодой боярин. Это был среднего роста плечистый молодец. От его краснощекого лица веяло здоровьем; серые большие глаза приветливо смотрели из-под темных бровей.
Мороз стоял крепкий. Но молодой боярин или был привычен к холоду, или слишком жарко вращалась кровь в его здоровом, молодом теле, только он не старался поплотней завернуться в свою шубу, подобно встречным прохожим, и даже расстегнул ее ворот. Невысокая шапка «мурманка» была несколько сдвинута на затылок, и свесившаяся с плоской тульи золотистая кисть касалась выбившейся пряди темно-русых волос. Судя по пришитой к боку шапки петле, в середине которой горел кровавым светом крупный рубин, по богатству шубы, молодой боярин должен был обладать не малым достатком. Так и было на деле: отец его, князь Фома Фомич Щербинин, славился в Москве своим богатством и, в ровной мере, скупостью. Правда, себе старый князь не отказывал ни в чем — его дом был лучшим в городе после дома правителя Бориса Федоровича Годунова, в конюшне стояли прекрасные кони, но никто никогда не слышал, чтобы Щербинин помог кому-нибудь, и в годину народных бедствий — голода, мора — только он один оставался глух к стонам бедняков. Сын его, Алексей Фомич, был не таков — он был добр и отзывчив на просьбу о помощи.
Молодой боярин шел не спеша.
— Алеша! — долетел до него окрик.
Алексей Фомич быстро обернулся:
— А! Павел!
— Ты куда это пешью бредешь?
— Да я к тебе зайти посидеть думал.
— А я от тебя… Сказали мне, что тебя нет, что недавно ушел ты только, пустился я вдогонку, — говорил Павел, высокий, богатырски сложенный мужчина.
Он одет был много беднее своего приятеля, но зато был гораздо красивее его лицом. Белокурая густая борода лопатой падала на широкую грудь, из-под шапки выбивались кольца непокорных вьющихся волос, синие глаза казались глубокими, как море, и от взгляда их должны были трепетно забиться сердца многих красоток.
— Али дело есть? — спросил Алексей, остановясь с приятелем на краю дороги.
— Есть. Тебе сегодня в Москве делать нечего?
— Совсем нечего, инда скучища берет!
— Поедем-ка мы медведя травить.
— А разве выследил?
— Намедни холоп мне сказывал, что в леску, верст десятка за два от города, заприметил берлогу.
— Что ж, я рад. Вишь, погодка-то какая благодать!
— Мы на рогатину его возьмем, коли не больно матерый… Прихватим с собой и ручницы.
— В санях поедем или верхами?
— В санях удобней…
— Ну, ин, ладно! Так я пойду снаряжаться. Велю тройку запрячь самых что ни на есть горячих коней… Пойдем со мной, что ли?
— Нет, и мне надо собраться. Я живой рукой прибегу к тебе.
— Так прощай пока.
Приятели разошлись.
— Слышь, Алеша! — окликнул Павел приятеля.
— Что? — обернулся тот.
— Холопей, слышь, не бери! Куда их? Только коням тяжелее.
— Ладно, — ответил князь Щербинин, и друзья зашагали каждый в свою сторону.
Немного времени спустя после этого разговора по московским улицам лихо неслась тройка коней, запряженных в широкие пестро раскрашенные сани, в которых сидел, правя конями, молодой князь Алексей Фомич и рядом с ним его приятель Павел, полное имя которого было Павел Степанович Белый-Туренин.
Промелькнули перед ними палаты бояр, окруженные дворами, садами с неподвижными заиндевелыми великанами-деревьями, облитыми косыми лучами зимнего солнца, промчались они мимо нескольких церквей, миновали пригород с его покосившимися лачужками и выехали в поле.
Белоснежною скатертью раскинулась покрытая снегом равнина. Кони наддали сами собой. Шумный город быстро уходил вдаль. Тихо. Только кони фыркают да снег скрипит под полозьями.
— Эх, любо! — воскликнул Павел Степанович и, взяв из рук товарища вожжи, привстал и гикнул.
Коренник вытянулся и подбавил рыси, пристяжные фыркнули, согнули шеи и понеслись галопом.
Дух захватывало от скорой езды.
А Белый-Туренин по-прежнему стоял в санях, гикал и размахивал концами вожжей. Его синие глаза засветились огоньками, на бледном лице заиграл румянец; бесшабашною удалью веяло в это время от его лица; не было, кажется, на белом свете такой преграды, которая могла бы остановить его: стародавний русский богатырь проснулся в мирном боярине конца XVI века, тот богатырь, который с равной охотой и осушал одним духом полуведерную чару зелена вина, и шел один на один против косолапого, косматого и далеко не любезного мишки.
— Лихо! Любо! — приговаривал изредка Павел Степанович.
Князь Щербинин не вторил ему. Даже было сомнительно, слышал ли он возгласы своего спутника. Быстрота езды произвела на него иное действие.
Сын грубого века, здоровый, цветущий на вид, юноша своей душевной чуткостью опередил ту эпоху, в которой жил. Он был создан мечтателем, и, живи он в наше время, он стал бы поэтом. Тишина летней ночи, сияние полной луны и рев бури, блеск молнии равным образом заставляли звучать в его душе неведомые струны. Товарищи подметили это свойство его натуры, посмеивались над ним и, в тайниках души, побаивались: способность видеть и слышать там, где другие люди ничего не находят такого, что могло бы привлечь их внимание, казалась им бесовским наваждением. Они даже не были твердо уверены в том, что молодой князь не знается с нечистым.