Прага. 20 декабря 1999
Дорогая Лаура!
Единственное, что у меня осталось от тебя, — это воспоминания. Написанная фраза напоминает мне тот или иной дурацкий американский хит, над которым мы с тобой, бывало, потешались, — и вдруг это клише оказалось для меня печальной реальностью. Целыми часами, целыми днями вспоминаю тебя — на работе, в машине, дома, в приемной врача Z. — повсюду. Вспоминаю, и, если неожиданно мне удается оживить в памяти какой-то забытый образ или всего лишь деталь, я прихожу в восторг, но тут же, увы, «трезвею». Ты, конечно, рассмеешься, но я подробно вспоминаю даже чепуховые с виду мелочи — хотя бы твое чуть торжественное выражение, с которым ты у меня дома поливала цветы, или твое настороженно-испуганное, невыразимо комичное лицо, какое ты всякий раз делаешь, когда чистишь ухо ватной палочкой… Смешно, да? Или наши воскресные утра, когда ты просыпалась в прекрасном настроении и решалась пожарить к завтраку яичницу либо блины — так и вижу, как ты стоишь босая в кухне у плиты и на одной из моих хлопчатобумажных маек в которых ты спала, красуются, как обычно, пятна от твоей любимой ментоловой зубной пасты.
Любовь моя в декабре я послал тебе целых три письма, но ты ни разу не ответила. Когда в один из таких хмурых декабрьских вечеров я сидел и писал тебе, мне ни с того ни с сего привиделось, как, возвращаясь с работы, ты стоя едешь в вагоне метро — и меня вдруг осенила идея обратиться к тебе этаким необычным образом. Даю голову на отсечение, что при слове «идея» у тебя презрительно дернулись уголки твоих очаровательных губок и, может, на секунду-другую ты смиренно прикрыла глаза, как часто делала, услышав от меня нечто безрассудное, например когда я в наш первый отпуск в Хорватии предложил тебе на все оставшиеся деньги купить могильную плиту из великолепного гварского песчаника (доктор Z. говорит, что я уже тогда боялся потерять твою любовь и нуждался в некой вещественной гарантии, что ты никогда не оставишь меня…). Но возвращаюсь к моей последней идее: на целое полугодие я решил купить в вагонах метро рекламные площади и обратиться к тебе публично, на глазах у всех… Эта мысль мгновенно овладела мною. Шесть любовных писем вместо идиотских реклам ковров и растительного масла! Я взволнованно прохаживался по своей гарсоньерке[1] (ты можешь быть уверена, что после твоего ухода никаких изменений в ней не произошло) и думал о той минуте, когда ты впервые заметишь мою «рекламу»: как с любопытством ты подойдешь ближе, как недоуменно прочтешь ее и при этом чуть наморщишь нос, и между твоими бровями проляжет знакомая, милая, нежная морщинка… И я, должно быть, тысячу раз представлял себе ту минуту, когда ты вдруг явственно поймешь, что текст адресован тебе, — ты в испуге затаишь дыхание, слегка покраснеешь, может, отступишь на шаг и осторожно оглядишься кругом, словно кто-то из попутчиков может уличить тебя, что адресат письма — ты… И тут же изобразишь равнодушие или на худой конец едва заметную, легкую заинтересованность.
Любовь моя, писать тебе могу лишь раз в месяц, и мне отводится на это примерно шестьдесят строк — поэтому я вынужден мучительно экономить каждое слово… Пока надеюсь лишь на одно: ты все еще ездишь на работу в метро и рано или поздно наткнешься на мои письма — видишь, как до смешного малы могут быть самые большие человеческие надежды.
Целую тебя горячо («горячо», пожалуй, неуместно ходульное слово, но ничего более точного не приходит в голову).
Оливер