Он открыл глаза, увидел чужую комнату, до горячей духоты нагретую солнцем, и почувствовал, как потное лицо овеивало слабым дуновением воздуха. В раскрытое окно тек сухой жар июльского утра. Прямо над головой на самом солнцепеке, за подоконником, постукивали когтями по карнизу сизые голуби и в поисках тени заглядывали в комнату. Потом он услышал, как где-то в глубине двора с напором зашелестели струи воды о листву, невнятные послышались голоса, заработал на холостых оборотах мотор поливальной машины.
«Что это, где я? — подумал Никита, вытирая испарину на груди. — Я не дома? Мама умерла — и я здесь?..»
Во время сна ему припекло голову, звенело в ушах, и была неприятная расслабленность в замлевших мускулах: он спал всю ночь в неудобном положении, лицом вниз, сжав руки на груди. Весь мокрый от пота, Никита с отвращением сбросил прилипшую к телу простыню, опустил ноги с дивана и огляделся.
В комнате этой, видимо, не жили давно: старые обои дожелта выгорели, было не прибрано, тесно от потертых кожаных кресел, от просиженных стульев меж расставленных по стенам тумбочек, от неуютных, загромоздивших углы книжных шкафов; пахло от дивана теплой и горьковатой пылью.
А незнакомая квартира за дверями, казалось, была выжжена горячим солнцем: было уже полное утро, но никто не стучал, не входил к нему. И все-таки там, за дверью, кто-то затаенно и тихо сейчас передвигался в коридоре, шепотом разговаривал по телефону, и Никита догадывался, что шептались, говорили о нем, о смерти матери, и растерянно взглянул на себя в зеркало над диваном.
В пыльной желтой его глубине замерло бледное, заспанное лицо с красной на щеке полосой от подушки, серые глаза всматривались вопросительно. Никита провел по щекам пальцами и отдернул руку.
Он представил, что такое же выражение, наверно, было на его лице и вчера, когда после приезда из Ленинграда он сидел за столом в окружении незнакомых, сочувствующих ему людей, когда, на чей-то вопрос глухо ответил, что мать в больнице ничего не просила, даже не жаловалась на боли, хотя умирала в сознании.
И по тому, как они подолгу, с горьким участием смотрели в его сторону, он подумал, что все эти люди, скованно ужинавшие вчера в длинной, старомодной столовой, были или его родственники, или знакомые его матери — он всех их видел впервые. В середине ужина хозяин дома профессор Георгий Лаврентьевич Греков отрывисто и нервно покашлял в ладонь, проговорил, ни к кому не обращаясь: «Да, она была мужественной женщиной», — и сейчас же излишне решительной походкой, свойственной часто людям маленького роста, вышел из столовой.
После его ухода никто за столом не проронил ни слова, все, по-прежнему склонясь над тарелками, с каким-то опасливым пониманием постукивали вилками, и Никита вопросительно покосился на Ольгу Сергеевну, жену Георгия Лаврентьевича. Весь ужин она сидела в скорбном молчании, неспокойными пальцами комкая салфетку; в пунцовых мочках ее ушей, покачиваясь, сверкали серьги, молодили ее когда-то красивое, теперь уже полнеющее лицо. Поймав его взгляд, она с ласковой сдержанностью тронула его руку, сказала вполголоса:
— Вы, кажется, устали, Никита? Вы, очевидно, плохо спали в вагоне. Если не возражаете, я покажу вам комнату.
Тогда он поднялся, проговорил, ни на кого не глядя: «До свидания», — и последовал за ней, ощущая взгляды на своей спине. И как только закрыл дверь комнаты, непроницаемое безмолвие затопило квартиру: чудилось, гости разошлись из столовой на цыпочках, и не слышно было, как прощались они.
«Что они говорят обо мне? — вспомнив свой приезд, хмурясь, подумал Никита и прислушался. — Почему они не входят, не стучат, а стоят в коридоре? И кто жил в этой комнате? Чьи это боксерские перчатки? Что я должен делать теперь?»
Он встал с дивана, долго смотрел на тренировочную грушу, висевшую в углу, на затянутые слоем пыли боксерские перчатки (они валялись на стуле). Перчатки ссохлись, покоробились — лежали здесь давно. Он тихонько сдул с них пыль, натянул корявую, до скрипа прокаленную солнцем перчатку на правую руку и, не зная зачем, слабо ударил по груше. Она с тупым звуком метнулась на подвеске, закачалась. Никита ударил еще раз и, стиснув зубы, стоял, ожидая.
Было тихо, в окно веяло запахом накаленных крыш.
В дверь внезапно постучали. Никита стряхнул, отбросил в угол перчатку, стал, торопясь, натягивать ковбойку.
— Простите… Доброе утро, Никита. Можно к вам? — И осторожно вошла Ольга Сергеевна, послышался свистящий шорох ее платья. — Простите, ради бога, Никита, я вас не разбудила?..
Не подымая головы, он все торопливо искал пуговицы на ковбойке. И, не отвечая ей, видел совсем рядом ее освещенные солнцем полные колени, выступавшие под коротким белым платьем, ее сильные, с высоким подъемом ноги, золотистые волоски на них, будто высветленные солнечными лучами.
— Какое же это несчастье, какое несчастье!.. — негромко заговорила Ольга Сергеевна. — Поверьте, я понимаю ваше состояние. Потерять мать… Господи, как я это все понимаю! Я сама это пережила три года назад.
Ольга Сергеевна так близко стояла перед ним, что он явственно вдыхал терпковато-теплый запах ее платья. Она вдруг неуверенно и робко погладила его по голове, от ее руки повеяло свежим запахом земляничного мыла, и он мгновенно ощутил свои жесткие волосы, еще не причесанные, и, дернув головой, сказал шепотом: