Прошло около полугода со смерти Анатолия Кузнецова — русского писателя, журналиста, художника, талантливого и одаренного человека, мастера на все руки.
Предлагаемые читателю три рассказа — первая и единственная большая подборка, печатающаяся за много лет. Издав в 1970 году восстановленный после жестоких кромсаний и терзаний советской цензурой свой роман-документ «Бабий Яр», Анатолий Кузнецов замолчал для окружающего мира. Но перед причинами этого молчания можно только снять шляпу. Бежав на Запад, Анатолий вывез несколько своих, написанных «в стол», произведений на микропленках. И после издания своего главного детища «Бабьего Яра» собирался «фонтанировать» (его выражение), — и издавать вывезенное с родины, и писать, писать и писать здесь. И вдруг — стоп. Прочитав распечатанное с микропленок, проглотив уйму недоступных в России книг, он понял, что отстал; отстал от бурной, вседозволенной литературы и жизни Запада. И дал себе зарок: «Не печатать ничего, пока сам не почувствую, что готов». А мог «фонтанировать» вовсю: ведь он был первый крупный, известный даже на Западе, советский, да еще партийный писатель, бежавший из России и открывший многим глаза, — и здесь, и там. Естественно, что на гребне газетного ажиотажа Анатолий мог издавать все, что заблагорассудится, благо издатели запрашивали со всего света.
Но он был человеком непомерно требовательным к себе: «Ни за что! Там заставляли писать не как хотел и не что хотел, там насиловал себя, а тут не буду — не для того бежал. Пока сам не решу, что могу писать хорошо, ни строчки не издам». И замолчал для мира. Но работал, писал, рвал, читал. Упорно, упоенно. Он все делал упорно, упоенно: жил; работал; водил машину (при очень плохом зрении с первого захода сдал вероломнейший лондонский тест); рисовал маслом; собирал, солил и мариновал грибы; садовничал, превращая чахлую травку в своем запущенном саду в прославленный шелковистый английский газон; ремонтировал дом и помогал людям. Всегда помогал делом, быстро, молча, и люто ненавидел изъявления благодарности. Некрологов Кузнецова было много, писали люди, знавшие его лично, а также почитатели его таланта. Все в один голос писали о его требовательности к себе, одаренности, эмоциональности, о его ошибках. Все так, но главное — он был добрым и очень чутким. Неброско, безотказно и щедро. Он болезненно ненавидел фальшь, неискренность; уходил от них он молча, никого не поучая и никому не выговаривая. Больше всего на свете он ценил свободу; отсюда его кажущаяся аполитичность и отвращение ко всякого рода национализму, будь то украинский или русский, и ненависть к антисемитизму. Многим он казался странным, трудным и необщительным. Он таким не был. Ему нужна была его свобода, ему безумно хотелось жить, и, считая себя заново родившимся после побеге на Запад, он очень дорожил временем.
Он был удивительным, одаренным, многогранным, сложным и хорошим человеком, и я, готовя этот некролог-предисловие, не знаю, где и как остановиться. О нем, я надеюсь, еще будут писать. О нем можно говорить, писать и думать. И страдать от того, что этот талантливый писатель, этот человек, столь упоенно живший и столь иступленно любивший жизнь, так рано и нелепо ушел из нее.
С. Рубашова
Лондон, 20.11.79 г.
В Москве уличными плешками на разговорном языке называются места, где можно купить женщину.
Постоянно уходя от облав милиции, плешки кочуют с площади Революции на проспект Карла Маркса, с проспекта Маркса на Комсомольскую площадь, и, чтобы их найти, нужно спросить у водителя такси: «Шеф, где сегодня плешка?»
Обычно он знает, тут же берется вас доставить, покажет товар и возьмет с тротуара то, на что вы укажете, за что ему следует неписаная, но точная такса — пять рублей.
В тот вечер главная плешка работала у Ленинградского вокзала. Мы с Андреем быстро нашли ее с помощью такси, но, пожалуй, приехали слишком поздно. Часы на вокзальной башне показывали половину второго. После часа ночи торги кончаются, можно рассчитывать лишь на случайную труженицу, вышедшую на последний заход, чтоб на том и пошабашить.
Мы вышли из машины и расплатились, увидев с досадой, что сегодня спрос намного превышает предложение. По тротуару вдоль фасада вокзала стояли и бродили десятки мужчин — и ни одной хотя бы мало-мальски приемлемой женщины.
Правда, под фонарным столбом стояли две: мать и дочь, судя по подобию. Матери было лет пятьдесят, толстая и глупая баба, лицо блином, по-деревенски обвязанная грязным платком; она крепко держала за руку дочь, такое же лицо блином, такой же платок, глупо улыбающееся молодое животное лет шестнадцати. К ним подходили мужчины, баба с ними жадно торговалась, спорила, доказывала, и они отворачивались. Подошли и мы.
— Сколько просишь за дочку? — спросил Андрей. — К нам на хату, до утра.
— В паре ходим, саму дочку не пущу, — визгливо, как на базаре, закричала баба.
— Да сама ты кому нужна? Давай нам девку, а ты иди себе спать на печь.
— Не нужна, так отваливай к рас… — баба заругалась длинно, цветисто; мы отвалили.
Тут подлетело такси, из которого вывалились пять или шесть пьяных негров, студентов Международного института имени Патриса Лумумбы. С тех пор, как этот замечательный институт образовался в Москве, они постоянно портят все дела на плешках. Окружив мать с дочерью, они рявкали, объяснялись на ломаном языке, через минуту потащили их в машину. Чтобы всем уехать, свистнули второе такси, и обе машины исчезли под мостом в направлении Садового кольца. Андрей хмуро усмехнулся.