Я прочелъ публикацію о томъ, что кто-то — имени въ публикаціи не было обозначено — приглашаетъ по указанному въ ней адресу учителя для подготовленія молодого человѣка къ пятому классу гимназіи, желая притомъ помѣстить ученика пансіонеромъ къ преподавателю. Это было давно, въ 186* году. Я тогда жилъ исключительно уроками, а также держалъ пансіонеровъ, и потому поспѣшилъ на приглашеніе по указанному въ публикаціи адресу. Отыскавъ указанные домъ и квартиру, я позвонилъ у входныхъ дверей. Дверь открыла здоровая, коренастая и румяная служанка лѣтъ двадцати пяти, изъ деревенскихъ, судя по манерамъ и разговору, но, какъ было сразу видно, уже успѣвшая привыкнуть къ городскимъ нарядамъ, крахмаленнымъ юбкамъ и дешевенькимъ вызолоченнымъ серьгамъ, брошкамъ и браслетамъ съ яркими цвѣтными стеклами и говорившая «мерси-съ», когда ей за услугу совали въ шершавую руку двугривенный на чай.
— Вамъ кого? — грубовато спросила она, стоя въ оборонительной позѣ въ дверяхъ и не впуская меня въ переднюю.
Я смутился немного, не зная кого спросить, такъ какъ въ публикаціи, какъ я сказалъ, значился только нумеръ квартиры, но не значилось на имени, ни фамиліи ищущихъ учителя.
— Тутъ нуженъ учитель, — пояснилъ я, запинаясь.
— Кого учить-то? — еще болѣе грубо спросила она, смотря на меня злыми и наглыми глазами. — Здѣсь баринъ одинъ Иванъ Трофимовичъ живетъ…
Я окончательно сконфузился, полагая, что я ошибся нумеромъ дома или квартиры.
— Вѣдь это двадцать первый нумеръ дома, а квартира нумеръ девятый? — началъ я.
— Ну, да, — отвѣтила она и, какъ бы передразнивая меня, повторила:- домъ нумеръ двадцать первый и квартиры девятый.
— Такъ въ газетахъ публиковали, — сталъ я опять пояснять:- что здѣсь требуется учитель.
— Никакого учителя намъ не надо, — отрывисто произнесла она. — Слава Богу, обучены…
— Аксинья! Аксинья! — раздался изъ сосѣдней комнаты стонущій сиповатый голосъ. — Чего ты тамъ стрекочешь въ дверяхъ? Сквозняка напустила! Кто тамъ?
— А Богъ ихъ знаетъ, — крикнула она въ отвѣтъ. — Учитель какой-то!
Она уже намѣревалась захлопнуть дверь передъ моимъ носомъ, но изъ комнаты послышался тотъ же стонущій голосъ:
— Дура! дура! Охъ, ничего не понимаетъ! Остолопъ деревенскій! Идите сюда, кто тамъ? Охъ! дура!
— Ругатель! только отъ тебя и слышишь, что «дура»! — проворчала вполголоса служанка и громкимъ голосомъ властно приказала мнѣ:- Идите, коли зовутъ!
Она, видимо, умѣла и привыкла повелѣвать. Я поспѣшно вошелъ въ прихожую, сбросилъ легкое пальто и вошелъ въ комнату, откуда слышался стонущій голосъ. Меня разомъ охватило запахомъ нашатыря, оподельдока, камфары. Передо мной была обширная комната, погруженная въ полумракъ, вслѣдствіе опущенныхъ темныхъ шторъ. Сразу я могъ только разглядѣть, что она была загромождена затѣйливой мебелью, вышитыми подушками, картинами, статуэтками, лампами. Потомъ я разсмотрѣлъ, что все это было болѣе или менѣе цѣнное, даже рѣдкое, какъ, напримѣръ, портретъ какой-то дамы съ открытой шеей работы знаменитаго Левицкаго, эскизно вылѣпленная статуэтка даровитаго Пименова, часы въ стилѣ имперіи и тому подобныя вещи. При первомъ же взглядѣ на всѣ эти хаотически разставленные и развѣшенные предметы мнѣ показалось, что я попалъ въ лавку старьевщика, гдѣ сваливается въ одну нестройную кучу разный, нерѣдко весьма дорогой хламъ. Не успѣлъ я приглядѣться къ окружающему меня, какъ услышалъ въ сторонѣ все тотъ же стонущій, хриплый голосъ:
— Это вы и есть учитель? Пансіонеромъ-то остолопа можете взять къ себѣ? Помѣщеніе-то есть?
— Могу, — отвѣтилъ я, все еще не зная, съ кѣмъ говорю.
— Ну, вотъ, ну, вотъ, это главное! Надоѣлъ онъ мнѣ, паршецъ. Теперь и говорить можно. Охъ! Слава Богу! Хоть отдѣлаюсь! Садитесь, поговоримъ.
Я направился почти ощупью къ широкому турецкому дивану, обитому шелковой матеріей, гдѣ лежало что-то крупное, грузное, ворочавшееся съ боку на бокъ, стонущее и брюзжащее. Это былъ очень крупный, высокій и тучный старикъ, съ обрюзгшимъ лицомъ, съ разметавшимися и вьющимися сѣдыми волосами, въ красной турецкой фескѣ въ пестромъ турецкомъ халатѣ, въ желтыхъ турецкихъ туфляхъ съ загнутыми носками. Теперь, приблизившись къ нему и освоившись съ полутьмой, я могъ разсмотрѣть его фигуру и костюмъ до мельчайшихъ подробностей.
— Аксинья! Аксинья! — застоналъ онъ капризнымъ тономъ блажного ребенка. — О, дура! Никогда не придеть сразу! Охрипнешь крича. Волю забрала, дура! Аксинья, подними шторы!
Онъ обернулся ко мнѣ, повернувшись немного на босъ, причемъ я увидѣлъ изъ-подъ распахнувшагося ворота его рубашки могучую волосатую грудь.
— Тьма совсѣмъ, не разсмотришь человѣка, — пояснять онъ, продолжая брюзжать. — Точно въ тюрьмѣ. Вы меня ужъ извините, что я лежу, какъ колода. Боленъ я. Охъ, охъ, совсѣмъ боленъ.
Покуда съ шумомъ вошедшая въ компату Аксинья угловатыми и отрывистыми движеніями поднимала шторы, усиленно дергая за шнурки и что-то ворча, я не безъ любопытства всматривался въ этого старика. Это была туша жиру съ рѣдѣющими, когда-то, должно быть, очень густыми кудрями на большой головѣ. Трудно было опредѣлить, былъ ли онъ когда-нибудь красивъ или нѣтъ, такъ какъ ожирѣніе искажало черты его лица, ужо тронутаго параличомъ. Оставались красивыми или, вѣрнѣе сказать, поражающими только глаза, рѣзкіе, проницательные, наглые и хитрые до неприличія. Онъ поминутно вертѣлъ головой и дѣлалъ лицомъ гримасы, подергиваемый мимолетными характерными конвульсіями, говорившими сразу о томъ, что онъ шибко пожилъ на своемъ вѣку. При каждомъ его движенія запахъ нашатыря, оподельдоку и камфары чувствовался сильнѣе, точно этими снадобьями были пропитаны и его одежда, и его бѣлье. Онъ продолжалъ брюзгливо жаловаться: