Харлан Эллисон
Пожиная бурю
В школе Лэтроп, в городе Пэйнсвилле, что в штате Огайо, меня ежедневно лупили на игровой площадке. Если бы не это, книга, которую вы держите в руках, была бы другой. Возможно, это все равно была бы книга с моими рассказами, но это была бы другая книга, не столь болезненная для меня.
Вы, конечно, заметили. Каждый рано или поздно осознает эту неизбежную истину. Ни один из наших взрослых поступков не продиктован исключительно взрослыми соображениями; всегда, – в зависимости от того, насколько глубоко в прошлое уходят корни человека, – в каждом поступке звучит эхо детства.
Ваше поведение – либо зеркальное отражение поведения ваших родителей, либо протест против него. И во внешнем обличье партнеров, которые так возбуждают вас сегодня, нет-нет да и мелькнет тень школьницы в короткой юбке или центрального нападающего баскетбольной команды, при виде которых замирало ваше сердечко в период полового созревания. Если вами восхищались и вас любили в подростковой команде, вам не ведома выворачивающая кишки робость от необходимости идти на вечеринку, где нет ни одного аутсайдера. Если вам с детства вбивали в голову религию, то скорее всего, даже если вы не принадлежите формально ни к какой церкви, вы все равно тащите за собой груз вины и греха.
А может, круг замкнется и вы станете Иисусом, надо только хорошо разочароваться в мире.
Никому не дано этого избежать.
В детстве мы сеем ветер, взрослыми мы пожинаем бурю.
Это правда как для вас, так и для меня. Я не лучше, не благороднее, не сильнее, не свободнее от прошлого. Такой же как вы.
В Пэйнсвилле я был безнадежным изгоем.
– Пошли, Харлан! – кричали мне дети через Хармон-драйв. – Пошли поиграем у Леона!
Я как жук вылезал из сплетения гигантских корней клена, где царили Лорна Дун, Лорд Джим (либо другие альтернативные миры, в которых мне сладостно было летать, поскольку свой я ненавидел), и бежал за стайкой мальчишек играть в доме Леона Миллера. Я был маленьким даже для своего возраста и не умел быстро бегать. Так вот, когда я добегал до ступенек парадного входа, все дети были уже внутри, обе двери – одна с сеточкой от мух, вторая стеклянная – были надежно заперты, все веселились и показывали мне язык. Как мне хотелось войти в эту прохладную темную комнату, где вскоре начнут играть в китайские шашки и палочки!.. Вместо этого я приходил в ярость. Я колотил ладонями по двери с сеточкой, пинал оконные рамы, при этом, однако, опасаясь гнева бабушки Леона, я старался не повредить ни сеточки, ни стекла.
Натешившись со мной, они удалялись в глубь дома, а я возвращался к своим книгам, где я мог быть героем, где меня любили и где я мог за вечер передраться на дуэли с Атосом, Портосом и Арамисом.
На школьном дворе в Лэтропе я котировался значительно ниже Д'Артаньяна. Я был узаконенным боксерским мешком для повышающих боевое мастерство хулиганов, чьими именами я периодически называю отрицательных героев. В рассказах их ждет ужасный финал.
Не стану объяснять причин. С отмщением я опоздал лет на тридцать. Достаточно того, что, когда они соберутся всей шайкой, набросятся на меня и кинут в грязь, я поднимусь как Хладнокровный Лук для последнего прыжка и вонжу зубы в руку одного из них. Мы упадем на землю, а остальные будут пинать меня, пока я не ослаблю хватку. Тогда я поднимусь снова, на этот раз медленнее, с ожесточенным тупым лицом, и нанесу удар ногой с разворота. Бывает, я наслаждаюсь при этом лексикой человека с разбитым носом. Они кинутся на меня и снова повергнут на землю. И так будет продолжаться до тех пор, пока я не потеряю сознания или пока мисс О'Хара из третьего класса не выскочит и не разгонит их всех.
Но не избиения приводили меня в отчаяние. Хуже всего было возвращаться домой в изодранной и перепачканной кровью одежде. Видите ли, мои школьные годы почти совпали с Великой Депрессией, а богатой мою семью назвать было сложно. Мы не нищенствовали, нет, но, как и большинство семей Среднего Запада, жили очень трудно, и родители не имели возможности каждый раз покупать мне новую одежду.
Возвращаясь домой, я избирал самый долгий путь, частенько просиживая до темноты в парке на углу Ментор-авеню и Линкольн-драйв. Мне было стыдно, я чувствовал себя виноватым. Когда наконец становилось совсем темно, я приходил домой, и моя мать, прекрасная женщина, которой достался непутевый ребенок, отмывала меня всякой химией и говорила (не каждый раз, но и одного было достаточно, чтобы оставить неизгладимое впечатление):
– Что ты им сказал, что они так разозлились?
Как я мог объяснить ей: мол, дело даже не в том, что я умный? Как я мог объяснить ей, что причина заключалась в том, что я – еврей, а их учили ненавидеть евреев. Как я мог ей объяснить, что мне проще ходить с поломанным носом и синяками, чем трусливо отрицать свою национальность? Несколько раз она приходила в школу и тоже слышала антисемитские высказывания; потом было только хуже. Поэтому я говорил ей, что начал первым. Я брал вину на себя. И приучил себя к пожизненному грузу вины.
Теперь, в зрелом возрасте, моя реакция на обвинения в том, чего я не делал, стала патологической.