Я накажу любой народ, который меня покидает.
Иезекииль
Печальные вещи случаются в жизни
От огромного мира осталось совсем небольшое пространство, в котором ему было терпимо. Под одеялом. День и ночь он лежал так, укрывшись с головой, отделив себя от всего остального, собирая в кучку, в единое целое, остатки души и жизни.
Всё, что вне, было враждебно, всё не любило его, и он не любил то, внешнее. Но и то, что помещалось под одеялом, то есть самого себя такого, каким он был теперь, тоже не любил. И прятался не за тем, чтобы себя лучше других считать, а чтобы сосредоточиться на том, в чём были ещё смысл и присутствие жизни.
Евгений Борисович послушно поднимал часть одеяла, подставляя то руку, то ягодицу для укола. Даже под капельницей он лежал, укрывшись, выставив костлявую, словно неживую руку, в синюю вену которой капали капли, растворяющие осадок жизни, делающие его почти терпимым.
Он ходил в столовую, равнодушно съедал то, что там давали. В туалете, справив нужду, оставался ещё несколько минут, затягиваясь дымом папиросы, горьким, но всё же более сладким, чем воздух больницы, в которой он находился вот уже три года.
Рядом в палате стояли ещё четыре койки, на них лежали люди, он слышал имена, но не запоминал. Все они были неинтересны друг другу, каждый существовал сам по себе, под своим внутренним одеялом, они общались только с персоналом, словно их разделяло не тесное пространство палаты, а толстые глухие стены, сквозь которые не проходят ни звуки, ни какие-либо иные колебания эфира.
Так действовали болезнь и лекарства, назначаемые ради всеобщего спокойствия. Спокойствие такое напоминало кладбищенское, только вместо благодати упокоения здесь царила отстранённость, задавленность химией. Жизнь была невыносима, и её украшали ложным ощущением утешения и покоя.
Напротив Евгения Борисовича жил Василий Фёдорович, он под одеяло не прятался. Восьмидесятитрёхлетний крепкий, бодрый, прямой старик, участник ВОВ, боролся с несправедливостью мироустройства. А так как всё в мире было неправильно, то и все силы уходили на борьбу за жизнь, а на саму жизнь уже ничего не оставалось. Василий Фёдорович тщательно следил за тем, чтобы ему всего додали: порция на тарелке всегда оказывалась меньше, чем у соседа, лекарства ему всё время не те давали. Конечно, он получал то, что положено, но бедная его память не сохраняла этого, и больной тяжело и обречённо возмущался тем, что его обделяют.
Он ходил по палате, по коридору твёрдой походкой борца, прямо держа спину, и всё время говорил, говорил, говорил. и речи его были полны недоумения и горечи. Всё не вязалось с его пониманием правильности жизни: и то, что он уже полгода здесь (хотя он не помнил, сколько именно, и ему чудилась вечность), и то, что родные не ходят (хотя и это было не так — ходили). Но запоминается любовь, а не обязанность, и эти короткие встречи с торопливым сованием в руки передачи сразу исчезали из его памяти. Правда всё принесённое он съедал добросовестно, пряча остатки в тумбочку или прикрывая полотенцем от чужих глаз. Здесь ни с кем ничем не делились.
Остальные три койки занимались временными постояльцами, с короткими сроками пребывания, чаще это были алкоголики, спасающиеся от очередного запоя. Иногда хроники, оформляемые на инвалидность. Каждый приходил со своей бедой, о которой не хотелось говорить, но если уж было невмоготу, то говорили, как и Василий Фёдорович, сами с собой.
И вечно открытая в коридор дверь, неусыпный глаз, от которого не спрячешься ни днём, ни ночью. Только под одеяло с головой.
Из коридора доносились голоса. Иногда кто-то кричал в соседней палате. Там лежали совсем неразумные и неходячие. Но, видно, и им бывало невмоготу, а так как некоторые и говорить не умели, то начинали кричать. Днём их успокаивал медперсонал: то уколом, то таблеткой, то ремнями, чтоб не рвался с койки. А ночью, отвесив больным полноценную дозу снотворного, сёстры и нянечки находили укромные уголки, где можно несколько часов поспать, не обращая внимания на шум и крики. Всё равно встать у больных не было сил.
Вот тут и можно кричать изо всех сил, если тебе невыносимо, пугая полуоглушённых больных в соседних палатах.
— Ня-я-ня-я, се-естра-а, ня-я-ня-я, сес-тра-а-а, — или просто сплошное: «а-а-а-а-а.»
Часа два-три подряд, непрерывно, пока не кончались безумные силы, и не наступало отупляющее оцепенение, похожее на сон.
На пустую койку в углу у окна, в головах у Евгения Борисовича, положили новенького. Неходячего, но разумного. Нужно было подобрать лекарства. Первая ночь в больнице произвела на Анатолия Петровича неизгладимое впечатление. Когда днём с передачей прибежала жена, он в ужасе сказал ей:
— Это сумасшедший дом.
— Но мы же с тобой знали, куда ложимся, — успокоила его Наталья Николаевна, — подберут лекарства, и домой.
Этот новенький больной с его супругой внесли в жизнь палаты некую сумятицу. Немощь мужа заставила Наталью Николаевну обратиться к лежащим рядом с просьбой о помощи, хоть и уходовым считалось отделение, ради чего они сюда и определились, но пока нянечку или сестру дозовёшься, а здесь рядом — люди. Первым откликнулся Василий Фёдорович: