Петя спал чутко.
Ему приснился великан. А может, великанша?
Петя лежал на мокрой траве с блокнотом и черкал черной авторучкой. Великан по кошмарное пузо был зарыт в жирной чернявой земле, а башка, похожая на громадный булыжник, утопала в манной каше небесной. Облако скрывало черты булыжника, но явно — рожа была неординарная. На голое смуглое грудастое тело стекали черные и спутанные волосы. Концы волос ложились, виясь, на рыхлую землю. Петя заслонился блокнотом, пересекая и смешивая линии. Великан дернулся и загромыхал, земля загуляла ходуном. Петю замутило.
Все было предсказуемо. Самолет садился. Над Парижем сверкало весеннее солнце.
«Ах, хорошо бы встретить великана, — подумал Петя, — или великаншу».
Он страдал от пошлости, она была всюду. 22-летнего Петю Волкова второй год мучила мысль о том, что все в жизни заранее предопределено. Эта мысль зародилась, когда он ходил душным летним днем вокруг старинного храма на даче. Позади храма был серый камень. И в камень врезаны буквы:
Авдотья Анисимовна Пирожкова. 12 апреля 1845 — 4 февраля 1904.
Дети ея:
Сергий. 5 марта 1866 — 14 июня 1866.
Сергий. 8 сентября 1869 — 10 мая 1874.
Трагично получилось с детишками: второго снова Сережей назвала, но и он недолго жил, верно, от этого и церковницей стала, поэтому в ограде и похоронили. Да наплевать… Какая-то кошмарная пошлятина! Все началось с того лета. Открылась смутная, не до конца четкая, тошно широкая мысль.
Петя то и дело пытался предугадать следующий сюжет жизни. Жизнь ясна и, значит, бесцветна, даже если предчувствие обманет и за поворотом пылящей дороги вместо березняка встанет ельник! Петя верил в судьбу и не любил свою веру. Судьба подкидывает тебе разные карты, но они на пересчет. И он все жаднее наслаждался жизнью, ценя грубые плюсы и грязные фокусы. В жизнь он впивался обреченно, то ли заранее пресыщенный, то ли еще не распробовав. Он был похож на человека, который, приняв яд медленного действия, срочно бросается к жареному мясу и сладкому вину.
Он родился сыном художников и сам был начинающим художником, уже иллюстрировал книжки для детей. Темноволосый в мать, сероглазый в отца, крепкий в отца, но тонкокостный в мать, высокий в деда, тоже художника. Он прилетел в середине апреля из липко текущего, как сопли, Питера в ярко-сухой, как румянец, Париж на юбилей, разумеется, Матисса. В два часа дня, прописавшись в гостинице и приехав в Сорбонну, он встретил Люси.
Они познакомились во внутреннем каменном дворе, где девушка курила, запивая дым винцом, темневшим сквозь белый пластик стаканчика. Петя стрельнул у нее сигарету, сбежав на двор из зала. В зале горбатый француз-профессор выкрикивал доклад про Матисса. «Можно ли переложить Матисса на музыку? Можно, но это будет Шнитке, а не Матисс!» В наушниках русский женский голос выкрикивал перевод — отрывисто, со звоном падающей швабры. Горбун был при желтоватых очках и красноватых кудряшках и шевелил всеми пальцами рук (вероятно, за кафедрой шевелились и носки ботинок, в которых посылали пассы пальцы ног). И Петя улизнул.
Пока люди кисли в зале, на столе в холле возле стеклянных дверей, ведущих на двор, их ждали ветчина, рыба и красные бутылки. Петя и Люси вернулись со двора, Петя наполнил ей снова стаканчик и налил себе. Он взял вторую бутылку, вкрутил штопор, поместил сосуд между ботинками и с пошлым чмоканьем вырвал пробку. Вскоре в холле загудело (люд повалил к столу), а молодые приканчивали вторую бутыль. Люси была в синей расстегнутой на три пуговки рубахе, в черных брючках и розовых кроссовках. С сиськами, черными локонами и черными ресницами, длиннорукая и длинноногая, в деревянной худобе. С игривым и нервным шнобелем чистопородной франсе.
Петя, стреляя сигарету, заговорил с ней по-английски.
— Я говорю по-русски, — ответила она и улыбнулась.
Зубы длинные и ровные.
Они пили, жевали и говорили слова по-русски, и все время она показывала свой славный оскал. Вероятно, Люси знала, что такая зубастая улыбка ей идет, как причудливое украшение. Белизной своих сильных зубов она кокетничала со всем миром, и со своей смуглой кожей — тоже. Она скалилась каждые несколько минут, а он смотрел прямо в зубы, чувствуя, что хмелеет. Ее рот темнел, синел от вина, в уголках вечерело, зубы смеркались. У Пети кружилось перед глазами. За стеклами разливалось солнце. Люси говорила, что учит русский и ничем больше не интересуется. Русский. Это ее интерес.
Возникла водка, которую распорядительница, дерганая седая русская в кожаном садистическом трауре, вытащила из черного пластикового мешка, — одна водка, вторая, пятая, бутылки серебрились и скользили в руки общества.
— Хочешь? — подмигнул Петя.
Быстрая гримаска:
— Я ее пила. Дни назад пять! Мы шли на крышу. Я сломала каблук и падала. А? Меня спас друг. Он схватил и держал. Но я свихнула ногу. Вот эту!
Петя прижал к губам ладонь и плавно отправил воздушный поцелуйчик девичьей ноге. Он коснулся розовой кроссовки и решил, что тоже будет пить только вино.
На водку накинулись не одни русские, но и французы. Пете даже привиделось, что некоторые — это бездомные, клошары, которые бродят по культурным сборищам, чтоб поживиться. Вот один француз — малиновые подушечки щек и рук, на щеках вспыхивают и мелко дрожат одна за другой кровяные веточки — с наслаждением влил стопку, сизые глаза наполнились мерцанием и рябью, через минуту он бесновато зачавкал, так что желтый соус заклубился по губам. Хорошо бы его зарисовать! Впрочем, жанрово он чересчур ясен.