Наверное, сегодня над фракийскими горами такое же небо.
Калликст продолжал наблюдать покатые извивы Целиева и Эсквилинского холмов за старой крепостью Сервия Туллия, и дальние подступы к Альбанским горам, где отвесные утесы отчетливо выступали в утреннем мареве на линии горизонта.
Адрианаполь, Сардика... Имена городов, где сонно протекло его детство, звучали в Риме как-то по-варварски.
Сорок лет он не возвращался в родные места. Сорок лет... Между тем он ничего не забыл из прошлого, хранил в памяти каждый изгиб той длинной дороги, что привела его в сегодняшний день.
Он отошел от окна, сделал несколько шагов к ложу, с которого только что восстал, и поймал свое отражение в бронзовом зеркале на стене. Глаз все еще такой же ярко-синий, столь же живой, а черты лица словно подернуты пеплом. И еще тот глубокий шрам вдоль правой щеки, что просвечивает под седеющим ожерельем бороды.
Пятьдесят шесть лет.
Фракия далеко, а детство — где-то на другом краю света.
Осталось всего ничего до того мига, когда обнародуют эдикт, над которым он трудился несколько последних месяцев. Там взвешена каждая фраза, каждое слово. Теперь уже и в нем не осталось сомнений, все, что он постановил, — справедливо и добродетельно. Церковь грядущих веков, несомненно, сохранит об эдикте память — уверенность в этом была крепка, хоть и не наполняла душу тщеславием. Документ станет посланием надежды, дорогой из мрака. Печатью нежности, коей отмечены люди и Бог. Пусть даже ныне кое-кто видит в подобном деянии провокацию и чуть ли не ересь. Он подумал об Ипполите. О нем и о тех, кто с ним.
«Никому не дано безнаказанно препятствовать спокойному течению рек».
Внезапно распахнулась дверь, и Калликст очнулся от мечтаний, а зеркало отразило силуэт Иакинфа. С изумлением он отметил про себя, как истончал священник со времен их первой встречи, там, в сардинских шахтах.
— Святой отец, нас ждут.
— Святой отец... Забавно: вплоть до сего дня прошло пять лет после моего провозглашения главой Церкви, а я с трудом смиряюсь с этим титулом...
— Пора бы и свыкнуться.
— Уповаю, что так и будет. Когда-нибудь.
В памяти мгновенной вспышкой молнии полыхнула цепочка воспоминаний, череда следовавших друг за другом невероятных происшествий, приведших фракийского сироту, Орфийского выученника[1] к престолу наместника Петра.
Как всегда вскоре после восхода солнца на форуме Траяна кипела толпа, попирая ногами белоснежные мраморные плиты, поблескивающие под косыми лучами.
Изнемогая от жары, пышущей от земли, сенатор Аполлоний с облегчением проскользнул под монументальные своды триумфальной арки и приготовился мерным шагом выступить на широкую эспланаду перед ней, а для этого надо было аккуратно уложить складки тоги. Но почти тотчас его поглотило и стиснуло разноплеменное скопище суетливых людей, заполнявших обширный четырехугольник под аркой. Он замедлил шаг, давая дорогу носилкам с задернутыми занавесями, несомыми четырьмя чернокожими исполинами. Шедший позади сенатора носильщик ткнулся головой ему в спину, выругался и едва удержал на плече бочонок, который куда-то нес. А мгновение спустя Аполлоний вынужден был уклониться от лошади офицера преторианской гвардии. Какая-то сирийка с подведенными сурьмой глазами сначала уперлась лбом ему в плечо, а уж потом на смеси латинского с греческим сделала весьма непристойное предложение. Он отпихнул ее и одновременно замотал головой, отказываясь от услуг торговца колбасками: запах переносной жаровни с разогретым маслом, в котором плавали колбаски, вызвал у него тошноту. На лбу появились крупные капли пота, тяжелые одежды обленили тело, словно предварительно их окунули в липкий жир. Губы сенатора приоткрылись, из горла рвались хрипы. Пришлось ему укрыться в тени колонны и перевести дух.
Утирая обильный пот, он машинально окинул взглядом колонну Траяна, мраморные фризы которой, блистая сверкающими красками, прославляли как виктории римского оружия, так и всепобедительное мастерство имперских ваятелей.
Он снова зашагал к Ульпиевой базилике[2], обогнул заклинателя змей, затем на развилке улиц повернул направо, одолел с десяток ступеней. Два игрока в бабки при его приближении застыли в поклоне, в их глазах мерцал испуг: в Риме азартные игры были под запретом, и они могли опасаться, что на них донесут ночной страже. Аполлоний, храня бесстрастие на челе, прошествовал мимо них и очутился на обширном немощеном дворе. Сердце в груди забилось шумнее, и он был вынужден снова остановиться. И ухмыльнулся печально: «Старость — расплата, которую Господь насылает в отмщение непутевой молодости».
Тут на его плечо легла рука.
— Ты что, заблудился, Аполлоний?
— Карпофор! Какая удача, что я тебя застал!
— Это мне впору удивляться. Редкими стали теперь дни, когда ты покидаешь свой дворец. Расстаешься с его полными золота чердаками и подвалами.
— Золото на чердаках? От тебя ли, Карпофор, мне слышать подобные шутки? Не у тебя ли дом на Эсквилине, а другой на холме Дианы? Да еще и корабль, больше которого нет во всем нашем флоте, и роскошное владение где-то под Остией, не говоря уже о всех прочих неведомых мне богатствах. Мои золотые чердаки... Ну же, ты так и не повзрослел за эти годы.